Неприметный, несколько блеклый, не блиставший талантами, но неспособный действовать по расчету или обманом, этот человек — мой отец, которого я так мало успела узнать, — играл и играет до сих пор огромную роль в моей жизни. Если когда-то я смогла преодолеть искушение, отказавшись приспособиться к нравам нашего века и тем облегчить свое существование, — то лишь потому, что во мне живет унаследованная от него неподатливость. И не стоит полагать, будто это дочерняя любовь, воскрешая забытого покойника, украшает его всеми достоинствами. Не только дочь Алексея Шаховского запомнила его человеком справедливым: в дни страшных революционных испытаний крестьяне, сельские рабочие, мелкие торговцы провинциального городка — русские и евреи — и несколько москвичей, чьи имена мне неизвестны, приложат все силы, чтобы уберечь его от угрожающих опасностей.
Весть о смерти отца застанет нас за границей. Лютой зимой 1919 года, обессилев от голода, свирепствовавшего тогда, он остановился на деревенской дороге между железнодорожной станцией и домом, где было его тайное убежище. И здесь, на заснеженной скамье, он будет найден, сраженный скоротечным воспалением легких, а быть может, просто замерзший.
Я узнала, где похоронили отца (крест недавно исчез с могилы, ликвидированный командой комсомольцев-антицерковников), но во время поездки в Москву в 1955 году мне не удалось добиться разрешения посетить его могилу. В действительности не так уж это важно. Умершие, я знаю, покоятся не в земле.
Идеальную чету встретишь не часто, и мои родители не были исключением. Мать была воплощением живости, жизненного порыва, радости бытия, и все это сочеталось в ней с очарованием женственности. Жизнь изменила ее ласковый от природы характер, придав ему наносные черты. Едва простившись с детством, она оказалась властительницей маленького царства и вынуждена была полагаться только на себя, принимая решения, от которых зависела ее и наша жизнь. Ей недоставало той поддержки, какой любая женщина ждет от мужа. Отец обожал ее. «Никогда за всю жизнь он не повысил голоса в разговоре со мной», — сказала она мне однажды; однако, не интересуясь домашними и материальными проблемами, он довольствовался тем, что одобрял решения жены. И мало-помалу эта нежная женщина сделалась властной.
Наделенная умом, ко всему проявлявшая живой интерес, мать получила поверхностное образование (исключение составляла музыка), воспитываясь, как большинство светских девушек. Родись она в другой среде — возможно, ей досталась бы иная, блестящая судьба, достойная ее красоты и живости ее ума. Она же блистала только для нас.
Красавица, заточенная в замкнутом мирке русской деревни, — во время своих приездов в столицу, куда муж отказывался ее сопровождать, она оставалась прикованной к семейному кругу, почти не участвуя в светской жизни, вероятно, не лишенной для нее привлекательности. Она часто вырывалась за границу, таща за собой, как комета хвост, четверых детей и неотлучную кузину-компаньонку, — и Венской оперой, парижскими театрами, покупкой платьев у знаменитых кутюрье исчерпывались для нее удовольствия красивой женщины. Проветрившись, мать возвращалась в деревню, к бытовым проблемам имения, душою которого была она. К счастью, как и все мы, она любила простоту этой жизни.
Я никогда не видела, чтобы моя мать скучала или уклонялась от множества обязанностей, выпадавших на ее долю. В этих затерянных краях, где поблизости не было ни врача, ни больницы, приключись болезнь или травма — крестьяне в первую очередь обращались к матери.
Бывало, что за ней приходили ночью из деревни в случае трудных родов, хотя она ничем не могла помочь, разве что ободрить своим присутствием и при необходимости послать за далеким доктором. Она любила детей — всех детей, и за ее юбку всегда цеплялся какой-нибудь малыш, ее собственный или ребенок ее сестры, или же кто-то из приятелей и приятельниц ее сына и дочерей. Стоит мне вспомнить мою мать, как я слышу неотделимые от ее образа шутки и смех.
Казалось, наш детский мир никогда не был ей чужд, и она участвовала в самых нелепых наших затеях — из тех, что взрослые находят совершенно бессмысленными, — как будто ей так и не удалось до конца расстаться с детством. Закрыв глаза под большой шалью, накинутой мне на голову, я следовала за ней сквозь лабиринт комнат матовского дома; мы то поднимались, то спускались по лестницам, наконец останавливались в одной из комнат, и надо было угадать, где мы… Она понимала, каким удовольствием было для нас рыться в сундуках, запираться на чердаке, а когда я появлялась дома, навалявшись с собаками в стогах сена или в траве, — в порванном платье, чумазая, с запутавшимися в волосах веточками, с ободранными коленками, — моя мать только улыбалась… Она не приходила в ужас от того, что нам нравилось, взобравшись с известным риском на крышу какой-нибудь постройки, взбивать там гоголь-моголь и лакомиться в неурочное время. Случалось, что лошадь возвращалась домой одна, потеряв всадника (иной раз не без урона для него), но до запрещения верховой езды дело никогда не доходило: мать мирилась с неизбежностью «профессионального риска». Она полагала, что опыт необходим, а малодушия не терпела.