Выбрать главу

есть и псевдочитатели, которые могут простоять целую ночь у магазина подписных

изданий только потому, что книги для них — лишь обязательное добавление к меб-

лировке. Почтительно стирая пыль с благородно светящихся, золотящихся корешков

полных собраний классиков, такие псевдочитатели блюдут гениальные страницы в

печально взывающей нетронутости. Казаться интеллигентами ныне хочется всем. Но

главное — это быть, а не казаться. Само понятие «интеллигенция», не

22

смотря на латинский корень, родилось в России и во всех иностранных изданиях

приводится, как правило, прописью. Это понятие окончательно сформировалось

именно в некрасовскую эпоху, впитав в себя культуру лучшей части аристократии

вместе с новыми свежими силами мощно вторгшегося в историю разночинства. Когда

некоторые сегодняшние околоинтеллигенты, дабы выглядеть интеллигентами, играют в

снобизм, им и невдомек, что понятие «интеллигенция» выросло не на оскудевшей

почве изжившей себя элитарности, а на свежевспаханной целине революционного

демократизма. Пушкин — основатель понятия «русский народ». Некрасов—

основатель понятия «русская интеллигенция».

Всей своей поэзией Некрасов сказал, что происхождение и образованность — это

еще не культура. Некрасовская «муза мести и печали» воспитывала культуру

сострадания к униженным и оскорбленным, культуру неравнодушия к бесправным

крестьянам и рабочим, культуру воинствующего презрения к зажравшимся хозяевам

парадных подъездов, культуру ежедневной гражданственности. Не случайно на

похоронах Некрасова после речи Достоевского студенты, среди которых был молодой

Плеханов, кричали: «Выше, выше Пушкина!» Поэтически Некрасов, конечно, не был

выше Пушкина, но он был выше Пушкина исторически, ибо голосом некрасовских

стихов впервые заговорила не только передовая, но и забитая, неграмотная Россия.

Некрасов был первым, кто дал трудящемуся русскому человеку право голоса. В

Некрасове Россия заговорила не витиеватым, стилизованным «под народ» языком, а

языком собственным — сочным в соленой шутке, душераздирающе обнаженным в

своей вековой печали по свободе, изумленно-нежным в своем разговоре с природой.

Когда перечитываешь Некрасова, порой трудно понять, где у него заимствованное из

фольклора, а где собственное, уже давно ставшее в нашем восприятии фольклором.

Лучшие некрасовские стихи о крестьянстве обладают неизъяснимой прелестью тайно

подслушанного и бережно записанного. Да разве можно высосать || I пальца такое:

«Меж высоких хлебов затерялося небогатое наше село. Горе-горькое по свету шлялося

и на нас невзначай набрело». Какая пропасть между некоторыми так называемыми

поэтами-песенниками, и по

п

сегодня отравляющими эфир приторным душком псевдонародности, и этой

могучей, естественно песенной стихией! Впрочем, сам Некрасов когда-то сказал:

«Один славянофил, то есть человек, видящий национальность в охабнях, мурмолках,

лаптях и редьке и думающий, что, одеваясь в европейскую одежду, нельзя в то же

время остаться русским, нарядился в красную шелковую рубаху с косым воротом, в

сапоги с кисточками, в терлик, мурмолку и пошел в таком наряде показывать себя

городу. На повороте из одной улицы в другую обогнал он двух баб и услышал

следующий разговор: «Бона! вона! Гляди-ко, матка,— сказала одна из них, осмотрев

его с диким любопытством.— Глядь-ка, как нарядился! должно быть, иностранец

какой-нибудь!» Вся история русской классики доказывает, что ни один великий

национальный поэт не может быть националистом. Некрасов мог бы сказать и о себе

самом: «Не пощадил он ни льстецов, ни подлецов, ни идиотов, ни в маске жарких

патриотов благонамеренных воров». Официозному лжепатриотизму — или слепому,

или умышленно прищурившемуся, или трусливо глядящему вполглаза — Некрасов

противопоставил ставший моральным принципом русской классики девятнадцатого

века, возвещенный еще Чаадаевым, «патриотизм с открытыми глазами». Некрасов

писал: «Я должен предупредить читателя, что я поведу его по грязной лестнице, в

грязные квартиры, к грязным людям... в мир людей обыкновенных и бедных, каких

больше всего на свете...» Любовь дает право и на горькие упреки тому, кого любишь,