по настоянию графа Дмитрия Толстого несколько экземпляров своих книг членам
царской фамилии, за что был отдарен бриллиантовыми перстнями. Эта широко
известная в то время история вызвала в радикальных кругах интеллигенции
раздражение по поводу Никитина, что и отразилось в резких отзывах Чернышевского и
Добролюбова о его стихах. Тем не менее тот же Добролюбов, осуждая «ба-рабанно-
патриотические стихи» Никитина, отмечал, что его произведения «полны истинно-
гуманных идей», и не случайно вместо укоров за «отсутствие геройства» с сочувствием
цитировал «превосходные», по его словам, стихи самого Никитина:
Быть может, жертве заблужденья Доступны редкие мгновенья, Когда казнит она
свой век И плачет, сердце надрывая, Как плакал перед дверью рая Впервые падший
человек.
Никитин как человек и поэт был лишь временной жертвой заблуждений, но в целом
его художническая Дорога освещена непрестанным светом боления за простого
человека, а вовсе не за тех, кто дарил ему перстни. Блеск этих перстней не ослепил
Никитина, а многострадальный свет крестьянской лучины остался для Него навсегда
путеводным. От противоречий с передопой интеллигенцией Никитин глубоко страдал,
ибо его поэзия стала «предметом злых острот, и клеветы, и торга». Цитирую
полностью великолепное, некрасов-I кой гневной силы исполненное стихотворение
«Сплетня»;
55
ОГРОМНОСТЬ И БЕЗЗАЩИТНОСТЬ
срвое, что возникает при имени «Маяковский»,— это чувство его огромности.
Однажды после поэтического вечера к усталому, взмокшему от адовой работы
Маяковскому сквозь толпу протиснулась задыхающаяся от волнения студентка.
Маяковский на сцене казался ей гигантом. И вдруг студентка увидела, что этот гигант
развертывает крошечную прозрачную карамельку и с детской радостью засовывает ее
за щеку. У студентки вырвалось: «Вла-дим Владимыч, вы, такой огромный, и — эту
карамельку?» Маяковский ответил рокочущим басом: «Что же, по-вашему, я
табуретами должен питаться?»
Своей огромностью Маяковский заслонял свою беззащитность, и она не всем была
видна — особенно из зрительного зала. Только иногда прорывалось: «Что может
хотеться этакой глыбе? А глыбе многое хочется... Ведь для себя не важно — и то, что
бронзовый, и то, что сердце — холодной железкою. Ночью хочется звон свой спрятать
в мягкое, в женское...» или «В какой ночи бредовой, недужной, какими Голгофами я
зачат, такой большой и такой ненужный?» Иногда тема никому не нужной огромности
доходила чуть ли не до самоиздевательства: «Небо плачет безудержно звонко, а у
облачка — гримаска на морщинке ротика, как будто женщина ждала ребенка, а бог ей
кинул кривого идиотика». Впоследствии Маяковский тщательно будет избегать
малейшей обмолвки о собственной беззащитности и даже громогласно похвастается
тем, что вы
31
бросил гениальное четверостишие: «Я хочу быть понят родной страной, а не буду
понят — что ж, по родной стране пройду стороной, как проходит косой дождь» — под
тем предлогом, что «ноющее делать легко». На самом деле Маяковский, видимо, любил
это четверостишие и хотел зафиксировать его в памяти читателей хотя бы таким,
самонасмешливым способом. Почему же Маяковский так боялся собственной
беззащитности, в противовес, скажем, Есенину, чьей силой и являлось исповедальное
вышвыривание из себя своих слабостей и внутренних черных призраков? Есенин —
замечательный поэт, но Маяковский — огромнее, поэтому и его беззащитность —
огромнее. Чем огромней беззащитность, тем огромней самозащита. Маяковский
был вынужден защищаться всю жизнь от тех, кто был меньше его,— от литературных и
политических лилипутов, пытавшихся обвязать его, как Гулливера, тысячами своих
ниток, иногда вроде бы нежно-шелковыми, но до крови впивавшимися в кожу. Великан
Маяковский по-детски боялся уколоться иголкой — это было не только детское
воспоминание о смерти отца после случайного заражения крови, но, видимо,
постоянное ощущение многих лилипутских иголок, бродивших внутри его
просторного, но измученного тела. В детстве Маяковский забирался в глиняные
винные кувшины — чури — и декламировал в них. Мальчику нравилась мощь
резонанса. Маяковский как будто заранее тренировал свой голос на раскатистость,
которая прикроет мощным эхом биение сердца, чтобы никто из противников не