гниющем вагоне на 40 человек 4 ноги». Цифровая метафора содрала ложноромантиче-
ский флёр с массовых убийств. Ницшеанство было только мимолетным увлечением
юноши Маяковского, но не Пустило глубоких корней в его душе. Прикрученный
Канатами строк к мосту над рекой времени, герой Мая-кого выше, чем сверхчеловек,—
он человек. По гло-бальности охвата, по ощущению земного шара как о того целого
Маяковский ближе всех других зарубежных поэтов к Уитмену, которого, видимо, читал
в переподах К. Чуковского, спасшего великого американца из .чпеахаренных рук
Бальмонта. С Уитменом Маяковского роднит воспевание человеческой энергии,
инициативы, физической и нравственной мощи, понимание будущего in «единого
человечьего общежития». Однако право н.| вход в это общежитие, по Маяковскому, не
должно быть предоставлено эксплуататорам, бюрократам, нуворишам от капитализма
или от социализма, карьеристам, приспособленцам, мещанам. Для них, по
Маяковскому,
63
п будущем места нет — разве только в виде поучительных экспонатов.
Уитменовские границы допуска в будущее несколько размыты, неопределенны.
Маяковские границы допуска в будущее непримиримее, жестче. Разница этих двух
поэтов происходит от разницы двух революций — американской и русской. Если
говорить о происхождении поэтической формы Маяковского, то корни ее не только в
фольклоре и русской классике, о чем я уже говорил выше, но и в новаторстве лучших
живописцев начала двадцатого века. Не забудем о том, что Маяковский был сам
талантливым художником и в живописи разбирался профессионально. «А черным ла-
доням сбежавшихся окон раздали горящие желтые карты» или: «Угрюмый дождь
скосил глаза, а за решеткой четкой...» — это язык новой живописи. Кандинский,
Малевич, Гончарова, Ларионов, Татлин, Матисс, Делонэ, Брак, Леже, Пикассо — их
поиски формы на холстах шли по пересекающимся параллелям с поисками
Маяковского в поэзии. Однако Маяковский восставал против замыкания формы самой
в себе: «Если сотню раз разложить скрипку на плоскости, то ни у скрипки не останется
больше плоскостей, ни у художника не останется неисчерпанной точки зрения на эту
задачу». Именно поэтому, называя Хлебникова «великолепнейшим и честнейшим
рыцарем в нашей поэтической борьбе», Маяковский все-таки оговаривался:
«Хлебников — поэт для производителя». Поэтическая генеалогия Маяковского
ветвиста, и ее корни можно найти и в других, смежных областях искусства —
например, в кино. Многое у Маяковского сделано но методу киномонтажа. Но лишь
небольшой поэт может быть рожден только искусством. Из генеалогии Маяковского
нельзя выбрасывать его самую главную родительницу — историю. История
предопределила его характер, голос, образы, ритмы. Большой поэт — всегда внутри
истории, и история — внутри пего. Так было с Пушкиным, и так было с Маяковским.
Все, что случилось с революцией, случилось с ним. «Это было с бойцами или страной,
или в сердце было моем». Таков сложный и далеко не полный генезис Маяковского —
этого гигантского ребенка истории и мировой культуры, который родился огромным и
сразу пошел по земле, оставляя вмятины на булыжных мостовых.
Когда пришла революция, для Маяковского, в отличие от многих интеллигентов, не
было вопроса, принимать или не принимать ее. Он был сам ее пророком, ошибшимся
всего на один год: «В терновом венце революций грядет шестнадцатый год». Снобы
упрекали Маяковского за то, что он продался большевикам. Но как он мог им
продаться, если он сам был большевиком! С другой стороны, некоторые догматические
критики упрекали Маяковского в анархизме, в индивидуализме, в формализме и т. д.
Его большевизм казался им недостаточным. К Маяковскому пытались приклеить ярлык
«попутчик» — это к нему, своими руками укладывавшему рельсовый путь социализма!
Огромность Маяковского не укладывалась ни в снобистское, ни в догматическое
прокрустово ложе — ноги в великанских ботинках непобедимо торчали в воздухе. Их
пробовали отрубить — ничего не получалось, крепкие были ноги. Тогда начали пилить
двуручной пилой, тянули то в правую, то в левую сторону, забывая, что зубцы идут —
по живому телу. Но Маяковский не поддавался и пере-пиливанию — зубцы ломались,
хотя и глубоко ранили. Тончайший мастер лирической прозы Бунин, упав до глубокого