другом знанием всех отечественных и зарубежных но-Ваций, мы были буквально
ошарашены, когда Слуцкий милостиво разрешил нам в его присутствии покопаться п
груде перепечатанных на машинке еще не известных Миру стихов. Стихи эти были как
будто написаны на особом — рубленом, категоричном, не допускающем сен-ш
ментальное™, «слуцком» языке. Что-то в этом было леровски жесткое, что-то
маяковски ораторское, что-го сельвински конструктивистское и вместе с тем что-то
совершенно своеобычное.
Я был политработником. Три года — Сорок второй и два еще потом.
Политработа — трудная работа. Работали ее таким путем: Стою перед шеренгами
неплотными, Рассеянными час назад в бою. Перед голодными,
перед холодными, Голодный и холодный. Так!
Стою.
Так вот каков генезис языка Слуцкого! Это не только литературные учителя
помогли выработать ему свой собственный язык, а сама его фронтовая судьба полит-
работника научила резкому, безапелляционному, начальственному стилю приказов,
безмишурной информационности оперсводок, где, «попросту говоря, закладывались
основы литературного стиля». Приказы и оперсводки не нуждаются в изящности
метафор и в
одраматических пассажах. Главное в них — доложить обстановку, факты, выводы.
По такому принципу построены многие стихи Слуцкого. Литература факта?
если хотите, но уже на новом историческом этапа, обогащенном опытом ошибок
этого рода литературы конца двадцатых годов, когда скалькированный факт Не
становился живописью. Слуцкий применил иной мс-год: он не использовал факты для
иллюстрации идей
I для подкрепления метафор, а сгущал сами факты до такой плотной консистенции,
что они становились I и-ими, метафорами. Это относится не только к военным стихам,
но даже к библейским,—например, «Блудниц сын». Библейская тема трактуется с
подчеркнутой бытовой заземлепностью: «Сын губу утирает густей
80
152
бородой, поедает тельца, запивает водой... И встает. И свой посох находит. И, ни с
кем не прощаясь, уходит». Легенда возвышается до факта. Помню, как меня поражали
строчки Слуцкого: «На глиняном нетопленном полу лежит диавол, раненный в
живот...» — в стихотворении «Госпиталь». Не знаю почему — может быть, по инерции
первоначальной редактуры—до сих пор печатается гораздо менее выразительное
«томится пленный, раненный в живот». А между тем эта строчка в первозданном виде
и есть характерное для Слуцкого свойство— шлепнуть высокопарность библейских
категорий на глиняный нетопленный пол реальности. Кстати, можно ли сказать
«нетопленный пол»? Ведь топят печи, а не полы? По обычным лексическим законам
нельзя, но по законам поэтической лексики Слуцкого можно.
Поэт не только подчиняется уже существующим канонам, но и создает новые —
для самого себя. Поэтому слышавшиеся когда-то упреки по адресу Слуцкого в том, что
он, дескать, не в ладах с русским языком, отдавали проповедью дистиллированности.
Язык Слуцкого откровенно разговорен, а разговор никогда не бывает стерилеи: и часто
языковые неправильности, разумеется поставленные в определенный художественный
ряд, отражают естественность человеческой речи, ее сбивчивость, ее неприбранность.
Вроде бы нельзя сказать: «Училка бьет в чернилку своим пером», а по Слуцко-,му —
можно. Или: «Письмо, бумажка похоронная, что писарь написал вразмашку. С тех пор
как будто покоренная она той малою бумажкою». Конечно, можно всплеснуть руками:
«Как это — быть покоренной какой-то бумажкой!» Но эта «неправильность»
необходима — так и видишь женщину, смотрящую покорными, остановившимися
глазами на похоронку. Неправильности, употребляемые дилетантски, создают
ощущение мусор-ности; «неправильности», употребляемые с тактом высокого
профессионализма, создают ощущение жизни, такой, какая она есть.
Чрезмерная ловкость рук в литературе заставляет усомниться в подлинности
переживаний, а неловкость, неуклюжесть часто служат доказательством этой по-
длинности. «В дверь постучали, и сосед вошел и так сказал — я помню все до слова: —
Ведь Ленин помер.— И присел за стол». Конечно, холодный стилист вместо
80
«помер» поставил бы «умер» и вдобавок обязательно выбросил бы слово «ведь». Но
правдивость в описании I рагизма исчезла бы. Жизнь, а особенно смерть часто грубы,