— Давай свернем.
Мы сворачиваем в очередной переулок и начинаем продираться между домами. Здесь все уже такое крошечное, такое узкое, окна смотрят в окна, подворотни зияют… Солнце еще светит и весна бежит по мостовой — первая, грязная, настоящая весна — весна, которая пахнет кошками, мочой и помойными ведрами. Не картинная, невыдуманная весна.
— Слушай, — говорю я, — знаешь, мне надо в туалет. Ужасно обидно, так не хочется вылезать отсюда — но придется возвращаться куда-нибудь к метро.
— Зачем?
— Ну как зачем? Искать место, где можно это сделать.
— Место можно и здесь найти. Смотри, до фига же места. Давай прямо тут.
— В подъезде? — с ужасом спрашиваю я.
— Ну, если тебе не хочется в подъезде — так и не в подъезде можно. Пойдем, поищем.
Он ведет меня в подворотню, мы проходим мимо мусорного бака, заворачиваем за угол — там, за небольшим выступом, место, которое почти ниоткуда не видно — разве что из окон верхних этажей. Таких дворов много в Питере — но и в Москве они есть. Почти ниоткуда не видно — но сверху видно все равно. В углу, у водосточной трубы — остатки грязного сугроба, мусор, собачьи следы.
— Вот тебе место.
Осознавая, что я делаю что-то ужасное, что это падение, полное падение, ниже пасть нельзя — я собираюсь помочиться на улице, как бомж, как алкоголик — я отдаю ему сумочку.
— Подержи. И отвернись.
— Зачем?
Действительно, зачем? Он ведь тоже видел меня всю.
Когда через минуту я поднимаюсь, все еще придерживая длинные полы пальто, он делает шаг ко мне и кладет руку туда, где еще осталось голое тело, которое я не успела прикрыть. Я почти вскрикиваю.
— Что ты делаешь?
— То, что надо. То, что тебе надо. И мне.
Я откидываюсь назад, я извиваюсь в его руках — из которых я уже не могу вырваться и не хочу.
— Увидят!
— Не увидят. А и увидят — не важно.
Быстрое движение рук по телу — его рук по моему телу, моих рук — по его. Мы еще не сложили «зверя с двумя спинами», но мы уже приготовились — скафандры наши раскрыты, мы две половины целого, готовые соединиться в одно. Соединимся ли мы, успеем ли, сумеем ли, почти не имеет значения — все уже произошло.
В подворотне раздаются шаги — и кто-то тяжелой мужской походкой проходит через двор, к подъезду — кто-то, кого я не вижу, потому что утыкаюсь Ивану в плечо, прячусь у него на груди — я не видела этого человека, а значит, стыда нет, не важно, видел ли он меня. Я дрожу. Холод забирается во все щели — во все дыры, во все прорехи, всеми путями пробирается к моему телу.
— Ушел уже он, не бойся.
Он чуть отталкивается от меня — и впечатывает меня в стену. Мы ползем по этой стене, мое пальто, наверное, оставляет на ней след, как оставляют кровавые следы раненые звери, когда волокут по земле свое полумертвое тело. Мы доползаем до края, я мелко перебираю ногами, чтобы не упасть, сумка моя где-то у Ивана, и я о ней уже забыла, мы доползаем до угла — и он сажает меня на ящик, спрятавшийся за мусорным контейнером. И тут, на ящике, происходит все, что должно произойти.
Когда мы потом выходим из подворотни, я бреду как пьяная — ноги подгибаются, хотя я изо всех сил стараюсь не показывать виду — но я висну бессильно на его руке, пальто расстегнуто, пальто безнадежно испорчено, вероятно, сумка — на плече у Ивана, по лицу моему блуждает, кажется, та самая глупая улыбка — а может быть, это гримаса страдания — я не вижу себя со стороны, но я счастлива. Я счастлива, если не считать того, что горечь расставания точит мне душу. Почему-то я уже предчувствую это расставание.
— Сигарету хочешь?
— Нет, не хочу.
— Тогда пойдем поедим.
И мы идем к метро, находим какую-то палатку, едим там стоя и пьем пиво. Вот так вот.
Я хочу сейчас только одного — ехать с ним куда угодно и не расставаться. Не расставаться никогда. Я смотрю ему в глаза, снизу вверх, и боюсь задать свой вопрос, свой главный вопрос: куда мы идем дальше? Место назначения значения не имеет. Куда угодно, лишь бы с ним.