Выбрать главу

Но я не унывал, отлично зная, что еще не встречалось такой выдумки, которую Ганьшин сразу бы признал.

- Постой! - закричал я. - Ты забываешь скорость.

Ганьшин по-прежнему насмешливо спросил:

- Какую же ты предложишь скорость?

Именно в этом пункте заключалась главная конструкторская трудность, и как раз тут ждал меня, верилось, триумф даже у Ганьшина, не без основания прозванного мной величайшим скептиком всея Руси. В те минуты, когда мы шли от Подрайского, у меня родилось чудесное, абсолютно оригинальное решение, которое я с жаром стал излагать Ганьшину.

У знакомого флигелька мы остановились. Все вокруг было запушено снегом. В эту морозную погоду от снега, чистого, пушистого, исходил какой-то особый запах зимы - свежести, бодрости, удали. Не скрою, люблю этот запах. Словом... Словом, вы представляете мое состояние.

Увидев какую-то палку, я схватил ее и принялся чертить на снегу. Но Ганьшин отнюдь не был восхищен. Он задал прежний вопрос:

- Какую же ты все-таки предложишь скорость?

- Какую? При моем решении ты можешь избрать любую скорость. Пятьдесят, восемьдесят, сто километров в час! Вообрази, что такая громадина, адски грохоча, несется на тебя со скоростью ста километров в час...

- Тебя, возможно, согревает твое пылкое воображение, - сказал Ганьшин. - А я замерз. Пойдем-ка выпьем чаю. Кстати, я прочту тебе кое-что из курса физики о законах прочности.

Дома он не спеша сначала занялся чаем. А я ходил за ним по комнате, по коридору, в кухню и обратно, доказывая свое, бешено злясь на него и одновременно желая его критики.

Потом он действительно снял с книжной полки один том курса физики, отыскал некоторые формулы и преспокойно доказал, что необыкновенные размеры конструкции резко уменьшают ее прочность, что на большой скорости огромнейшее колесо неминуемо треснет и развалится при первом же ударе о какой-нибудь сложный профиль.

Ганьшин здраво и ясно изложил уничтожающий приговор. Но я не сдавался, я спорил. Природное чутье конструктора, которое часто делает меня невозможнейшим упрямцем, подсказывало и на этот раз: амфибия пойдет!

Должен признаться: это природное чутье не однажды подводило меня, особенно в молодые годы; случалось, что я упрямо строил уму непостижимые вещи, которые сам же впоследствии оставил как технические заблуждения, и лишь много лет спустя, закалившись как конструктор, научился держать на вожжах свое чутье.

Мне уже была дорога необыкновенная машина, возникавшая в воображении, меня уже увлек только что родившийся у меня конструкторский замысел. Вы не представляете, с какой силой, с какой страстью в таких случаях хочется увидеть шорох, первый стук сдвинувшихся, трущихся частей. В этом для нашего брата, создателя машин, момент высшего удовлетворения и восторга.

И вот что любопытно. Ведь нельзя же сказать, что я сам изобрел машину, грандиозную амфибию, но я так загорелся, будто давно вынашивал эту выдумку.

Видите ли, такова страсть конструктора. Я, например, разговаривая всерьез, почти никогда не называю себя изобретателем, а всегда конструктором. Конструкторски разработать идею, найти ей выражение в металле, сделать из идеи вещь, довести, пустить в ход - вот в чем для меня прелесть жизни, прелесть творчества.

Мы спорили. Я извел немало бумаги, рисуя во всевозможных разрезах свою схему вездехода-амфибии, графически изображая блеснувшие мне новые соображения, но Сергей Ганьшин, мой друг и всегдашний злейший противник, мой расчетчик, без которого я, конструктор, обречен на блуждание, на работу ощупью, - Сергей Ганьшин оставался непоколебимым.

Я продолжал обрабатывать своего друга. В нашей дружбе бывало не раз: язвительно высмеяв изобретение, Ганьшин поддавался потом моему порыву, моему жару, и я увлекал за собой своего критика. Я сказал ему, что впоследствии, проектируя, когда мозг будет возбужден борьбой с тысячей трудностей, мы найдем, обязательно найдем такие решения прочности, которые сейчас не даются в руки.

- Представь себе, - уламывал я Ганьшина, - газетные сообщения: "Блестящая победа. Наши бронированные амфибии внезапно овладели Дарданеллами".

Но Ганьшин только махнул рукой. Я почувствовал, что сбиваюсь на фальшивую ноту, и заговорил по-иному:

- Нет, как это звучит: "Чудо техники. Создание двух русских студентов..."

- Про нас с тобой никто не вспомнит. Фигурировать будет только Подрайский.

- Ну и ладно! А сотворим машину все-таки мы! Что, разве нам с тобой это не по зубам?

Я предложил завтра же приступить к делу. Ганьшину предстояло дать прежде всего общий расчет - рассчитать толщину плиц, обода, оси, определить приблизительный вес всей вещи.

- Чего нам? - говорил я. - Возьмемся и дадим.

- Нет, - сказал Ганьшин. - Фантазия. Бред. Авантюра. Ультра- и архиавантюра.

- Ну хорошо! - закричал я. - Подождем Ладошникова. Послушаем, что скажет Ладошников.

- Послушаем, - усмехнулся Ганьшин.

14

Ладошников явился вечером. Видимо, весь день он провел на сборке самолета. Раскрасневшийся с мороза, он принес с собой запахи работы клея, машинного масла, керосина, грушевой эссенции, ацетона. Достаточно было вдохнуть этот букет, чтобы тотчас представить: в ангаре уже красят самолет, уже покрывают раствором целлулоида полотно на крыльях.

Ладошников взглянул на меня из-под бровей, кивнул, невнятно буркнул:

- А, Бережков! Славно, что пришел...

Он не отличался разговорчивостью. Может быть, поэтому меня так радовало каждое его приветствие или ласковый взгляд.

Я в ответ воскликнул:

- Михаил Михайлович, моторы "Гермес" прибыли!

Новость взволновала его. Ладошников ждал, давно и нетерпеливо ждал известия. Он сразу побледнел. Ведь теперь вплотную придвинулся момент самый жгучий, волнующий, радостный, страшный, - момент первого испытания машины.

Все мы, конечно, помнили зловещее пророчество, произнесенное в актовом зале училища два с половиной года назад: "Никогда не взлетит". Вероятно, эти слова порой преследовали, жалили Ладошникова. Впрочем, такими переживаниями он ни с кем не делился.

С минуту Ладошников молчал. Подошел к своей постели, снял со стены полотенце. Потом выговорил:

- Прибыли? В Москву?

- Нет, во Владивосток, - ответил я. - Но уже отправлены в Москву пассажирской скоростью. Подрайский просил вам передать, что два мотора вы можете забрать прямо с вокзала.

Ладошников начал вытирать лицо полотенцем, забыв, что еще не умывался. Можно было подумать, будто ему предстояло немедленно ехать на вокзал.

- Сразу же забрать? - переспросил он. - Ишь какой любезный... С чего бы так? Должно быть, вынырнул с уловом?

- Да, - подтвердил я. - С потрясающим уловом... По-моему, это...

- Может быть, ты подождешь, - перебил Ганьшин, - пока человек умоется после работы...

Ладошников взглянул на перепачканное полотенце, расхохотался и пошел на кухню. Вернулся он в свежей вышитой косоворотке, с мокрыми, зачесанными назад волосами и, как я сразу увидел, в очень хорошем настроении. Его настроение можно было всегда определить по глазам. Обычно спрятанные, они были теперь широко открыты. Мне нравился их цвет: то темно-серый, то, в минуты увлечения или радости, темно-голубой. Сейчас они поголубели.

- Ну, Бережков, - произнес он, - чем же сегодня вас удивил Бархатный Кот?

Я сказал:

- Михаил Михайлович, мы тут с Сергеем чуть не подрались. Целый день спорили насчет некоей ультрафантастической вещи...

- Насчет некоей ахинеи, - хладнокровно вставил Ганьшин.

- А вот мы сейчас об этом спросим! - Я подошел к Ладошникову и, подражая таинственной манере Подрайского, спросил: - Михаил Михайлович, что вы скажете о колесе...

Ладошников не дал мне закончить:

- ...о колесе? Диаметром в десять метров?

- Михаил Михайлович, вы знаете? Он вам говорил?