Живот у меня еще небольшой.
А все равно, как наденешь теплую шубу и валенки – кажется, ни шагу ступить не выйдет; повалюсь набок и расшибусь всенепременно.
– Барыня, куда же вы! Обед простынет, – несется мне вслед отчаянный крик Анны.
Не до обеда теперь. Когда Мише нужен морфий – лучше повременить с другими делами, иначе сделается ему совсем худо.
Спешу, тороплюсь в аптеку. И, уклоняясь от колючего ледяного ветра, все вспоминаю наши с Мишей печали.
Никто из родных не знает, что Мишенька болеет. Боже упаси! Тотчас сделается дурно матушке и сестрам его, коли доведаются они о таком. Нет, решительно никому нельзя говорить про этот тяжелый недуг. Но все-таки поговорить с кем-то о происходящем мне хочется. Иногда такая тяжесть на сердце, такая тоска… Но разве есть подле меня тот человек, которому можно открыться? Персонал больницы меня ненавидит. Я пыталась уговорить Мишеньку согласиться, чтобы я работала при нем. Хоть бы даже полы мыла – я на все готова, только бы отвлечься. Но санитарки и фельдшерицы восприняли в штыки: барыня не должна работать. И Мишенька, конечно, не решился им перечить. Рядом со мной нет ни души, чтобы излить свои печали. Но придумала я себе друга – чуткого, внимательного, преданного. Веду с ним неспешные беседы. Вот так я рассказала бы ему о возникновении страшной Мишенькиной болезни: «Привезли ребенка с дифтеритом, и Михаил стал делать трахеотомию. Знаете, горло так надрезается? Фельдшер ему помогал, держал там что-то. Вдруг ему стало дурно. Он говорит: «Я сейчас упаду, Михаил Афанасьевич». Хорошо, Степанида перехватила, что он там держал, и он тут же грохнулся. Ну, уж не знаю, как они там выкрутились, а потом Михаил стал пленки из горла отсасывать и говорит: «Знаешь, мне кажется, пленка в рот попала. Надо сделать прививку». Я его предупреждала: «Смотри, у тебя губы распухнут, лицо распухнет, зуд будет страшный в руках и ногах». Но он все равно: «Я сделаю». И через некоторое время началось: лицо распухает, тело сыпью покрывается, зуд безумный. Безумный зуд. А потом страшные боли в ногах. Это я два раза испытала. И он, конечно, не мог выносить. Сейчас же: «Зови Степаниду». Я пошла туда, где они живут, говорю, что «он просит вас, чтобы вы пришли». Она приходит. Он: «Сейчас же мне принесите, пожалуйста, шприц и морфий». Она принесла морфий, впрыснула ему. Он сразу успокоился и заснул. И ему это очень понравилось. Через некоторое время, как у него неважное состояние было, он опять вызвал фельдшерицу. Она же не может возражать, он же врач… Опять впрыскивает. Но принесла очень мало морфия. Он опять… Вот так это началось…»[1]
Морфий, морфий…
Как же я его ненавижу!
Бросив на меня подозрительный взгляд, аптекарь дает мне склянку с белыми страшными кристаллами, и я тороплюсь обратно к Михаилу.
Через полчаса муж снова становится таким, каким я его полюбила: оживленный, улыбчивый, предвкушающий прием пациентов, и книги, и ужин, и пылающие в камине поленья. Предвкушающий жизнь…
Миша, отобедав, уходит в больницу, ну а я принимаюсь собирать вещи. На аборт надо ехать мне в Москву, к Мишиному дядьке, известному всей Москве гинекологу. У того свой кабинет в Обуховском переулке, приходящая акушерка и смотровая с операционной.
Михаил, который в Никольском делал десятки выскабливаний, даже не думал мне предложить сделать такую операцию. А когда я заговорила об этом (все же мне не хотелось, чтобы родные знали о том, что ребенка нашего не будет), сделался бледным и злым. «Да как ты можешь думать о том, что я возьмусь оперировать тебя! – вскричал он. – Я болен, а если не смогу кровотечение остановить – что, умереть хочешь прямо на столе, под моим ножом?»
И я тогда обрадовалась жутко. Подумалось мне, что, может, любит мой Мишенька не только морфий, но и меня…
Работы у судмедэксперта Наталии Писаренко оказалось немного, всего два вскрытия.
Утром она занималась онкологической больной, женщиной сорока семи лет, скончавшейся дома от рака поджелудочной железы. Визуально никаких подозрений в насильственном характере смерти этот случай не вызвал. Да и лицо у покойной было счастливым и умиротворенным. Так часто бывает у тех, кого смерть избавляет от мучений, почти не облегчаемых на последней стадии даже морфинами.
Вторым трупом, доставшимся судмедэксперту, стал некий мужчина лет пятидесяти пяти – шестидесяти, из разряда тех, кого называют лицами без определенного места жительства.
«Таких не очень жалуют случайные попутчики – бомжи воняют, от них не в восторге судебные медики – рассадник туберкулеза и всяческих инфекций. Но смерть бомжей, возможно, еще печальнее их жизни, – думала Наталия, делая забор тканей и жидкостей для исследований. Лежавший на секционном столе мужчина не обещал никакой интриги, состояние внутренних органов подтверждало все признаки утопления ненасильственного характера. – После вскрытия трупы бомжей сносят в подвал морга, и они гниют там годами. Наверное, службы, которые должны хоронить такие тела, только в одном рвение проявляют – в бабок присвоении. В нашем подвале сотни трупов, и никому нет до них дела. Валера, начальник, периодически звонит, орет, требует вывезти – все без толку. Фильмы ужасов можно в нашем подвале снимать. И вот еще один кандидат на размещение этажом ниже. Эх, дядя! Не полез бы бухим купаться – пожил бы еще…»
1
Цитируется по книге Леонида Паршина «Чертовщина в американском посольстве, или 13 загадок Михаила Булгакова».