Быстро-быстро я пошла к двери.
… Маму я отыскала в фондах. В дальней комнате с заложенными кирпичом окошками горел свет. Творилось невообразимое! Сундуки были раскрыты, и через края лились бурунистые потоки шелков, жирно сползал бархат, всплывали облака кисеи, в них звездочками мерцали блестки. Из ящиков и углов сбежались на середину комнаты и лежали вповалку сверкающие шитьем ичиги. На столе, стульях и прямо на полу, образовав высокие столбики, карабкались одна на другую тюбетейки. И слепили глаза висящие на плечиках тяжелые даже на вид золотошвейные халаты. Придерживая открытые дверцы растопыренными рукавами, они, казалось, тоже готовились вышагнуть из шкафов.
Посреди комнаты в старой своей душегрейке стояла мама и что-то горячо доказывала незнакомой пожилой узбечке. Сердито взглянув, она тут же забыла обо мне.
Я тихонько стала у дверей.
Говорили они по-узбекски, с резко усиленными интонациями, с твердыми, ковыряющими горло звуками.
Я прислушалась, пытаясь понять, из-за чего разгорелся сыр-бор.
Чаще других в разговоре мелькало знакомое слово «чиройлик» — «красивый». Ради этого слова, поняла я, и раскрыты сундуки и стенные шкафы. Но звучало оно у мамы и женщины по-разному. Для мамы «чиройлик» было все вместе, давно знакомое и любимое, что сейчас лежало, висело, толпилось за ее спиной. А женщина ходила по комнате от вещи к вещи, и в глазах ее вспыхивал восторг — жадный. Она не очень-то слушала маму. Подходила, брала тюбетейку — и я ждала, что она примерит ее. Тянулась к шелку, гладила бархат и, казалось, с трудом удерживалась, чтобы не прикинуть ткань на себя. Вот подняла малиновый, серебром и золотом шитый ичиг и натянула-таки, с усилием, на короткую руку. И, вертя обутой рукой, зацокала языком: сапожок был изящный, мягкий в голенище, с неправдоподобно узкой ступней…
— Бухара, — взглянув любовно, мельком, пояснила мама. И снова заговорила о своем.
Теперь все чаще она произносила «экспозиция» — слово, одинаковое для обоих языков. А рядом с ним еще два словечка-близнеца: «эски» и «янги» («старый» — «новый»). «Эски» не нравилось маме.
— Янги, — звонко настаивала она, и лицо ее розовело от удовольствия.
Но женщина с сомнением качала головой.
И веско, уважительно произносила:
— Эски.
Кажется, я поняла, о чем у них спор. Новая экспозиция музея — это и дома любимая мамина тема для разговоров.
— Семь лет, — горячится она, — наш музей показывает одно и то же. Убеждает всех, что баи плохи. Но их, слава богу, мы прогнали еще четверть века назад. Это уже история. А жить сейчас надо настоящим, даже и историческому музею. Идет такая война… Враг топчет не только нашу землю — души наши, культуру, высшее в ней — красоту… О-о, эти выродки чуют: красота тоже оружие, может, не менее грозное, чем танки и самолеты. А мы? Всегда ли помним мы об арсеналах нашей культуры? Один такой забытый арсенал — здесь, у нас в музейных фондах… Давайте же раскроем воюющему народу сокровища его национальной культуры (мама говорит еще: «Бессмертные! творения! национального! гения!», и у нее по-особенному звенит голос).
Дома мы все были согласны с ней: нужна новая экспозиция! Старая и мне намозолила глаза.
Но эта неприятная женщина не хотела понять маму. Зря мама раскрыла перед ней сундуки. Женщина ходила по комнате, трогала все темными руками в кольцах и упрямо твердила «йок», желтые серьги тяжело мотались в ее ушах.
Так говорят «нет» только начальники, и я наконец догадалась, кто это: Ахунова, новый заместитель директора.
Мамеда Салиховича, высохшего от туберкулеза, как саксаул, я знала хорошо. Он звал меня Лина-джан, шутил и расспрашивал про школу, а сам все кашлял: «Кхе-кхе, кхе-кхе…» Пока его не увезли в больницу прямо из директорского кабинета. Мы проводили «скорую помощь» до ворот, и мама, помнится, сказала кому-то из сотрудников убитым голосом:
— Теперь Ахунова всё похоронит.
Я с испугом подумала о директоре. Но мама имела в виду новую экспозицию — Мамед Салихович готовил вопрос о ней для ЦК.
И вот теперь мама пыталась уговорить Ахунову… Но я-то видела: она уже теряет последнюю надежду.
Осторожно минуя разбросанные вещи, я пошла к маме.
— Что тебе? — сердито спросила она.
Я не знала, как помочь ей. Подошла и протянула скомканные, запотевшие в кулаке деньги — свою магазинную выручку, которой недавно так гордилась.
Тут и мама вспомнила, откуда я иду. Рассеянно сунула деньги в карман, сказала:
— Хорошо, девочка, ты у нас молодчина. А теперь иди. Видишь, я занята.