Подскочив, Маня пнула табуретку в угол. Зло спросила:
— Шо ж вы пожмотились, не вставили стекла?
Она вцепилась в переплет и трясла, словно хотела высадить раму.
Оконные рамы на балахане с трех сторон. А стекол нет. Без них даже лучше. Ранней весной здесь, на сквознячке, любит спать и работать отец.
— Это шо за мьячики? — удивляется Маня.
Она распахивает боковую раму и спрыгивает на кухонную крышу.
— Кизяки. Ох и горят!
Я вылезаю следом и переворачиваю кизяки вверх непросохшим боком, Маня помогает мне.
— А навоз откуда? Коровы ж у вас нема?
— Собираем. Ходим по улицам и собираем — конский и ишачиный. А на полянке коров пасут.
— От то да! — восхищается Маня. — Надо ж, сколько их у тебя понаделано.
— Это новые. У меня в сарае их полторы тысячи. А у Таньки тысяча шестьсот.
Манины конопушки стали под цвет жженого кирпича. Подумаешь, полторы тысячи. Она наделает мильен! Угольную пыль им уже выдали. А сейчас надо идти за навозом. Она мигом — только слетает за ведром, одна нога здесь, другая там!
Но мне нужно было бежать к бабушке. А прежде хитренько отделаться от Люськи.
Она уже кончила разорять кукольный дом и теперь хныкала под лестницей, держа за малиновый подол куклу Наташу и пытаясь влезть на вторую ступеньку (первую сняли специально из-за нее).
— Ли-ин, я к тебе…
Ми с Маней скатились с лестницы и, не слушая Люськиных воплей, пустились вокруг дома, а там нырнули к калитке.
Все! Свободны!
До угла бежали вперегонки, а вырвавшись из-за него, разом остановились.
За углом, вокруг старой акации, толпился народ.
У меня екнуло от догадки сердце.
— Бежим скорее! Ее рубят!
… В незапамятные времена кто-то засадил улицы нашего города белой акацией. Когда весной деревья зацветают, их мелколистые кроны тучнеют, тяжело разбухают белыми гроздьями. А городской воздух, ничем, кроме пыли, не примечательный, становится свежим и сладким. Будто в руках у тебя букет и ты так и ходишь, уткнув в него лицо. И дышишь, дышишь… А еще жуешь, пока не объешься приторными цветами, похожими на львиный зев.
Акация, что росла возле углового двора, славилась цветами особенной сладости.
Но теперь ее выдали на дрова какой-то чужой тетке.
Верно, акация была старая, и одна ветка у нее засохла, но дерево жило себе, давало летом тень, а весной свои медовые цветы. И мне даже думать не хотелось про плешь, которая теперь появится. Еще одна пыльная плешь на такой зеленой до войны улице… Но тетка с ордером на живую акацию была не с нашей улицы. Ей плевать было на то, что здесь останется. Без ума от радости, что зимой теперь будет с дровами, она лезла к пильщикам под пилу, толкала плечом ствол или, раскинув руки, как милиционер, раздвигала сбежавшихся ребят.
Пильщики не обращали на нее внимания. Пилу заедало, и они с остервенением рвали ее каждый в свою сторону. Мне показалось: им тошно пилить живое дерево.
Заскрипело, застонало в акации. Прощально махнув легкой кроной и чиркнув по небу негнущейся веткой, дерево рухнуло на булыжник.
— Пол-лундра! — завопила среди общего крика Маня и потащила меня через арык, в самую пыль. Та кинулась садиться на голову и плечи. Стали видны сучья, далеко разлетевшиеся по мостовой.
— Налетай, подешевело! — скомандовала Маня.
Нагибаясь и перебегая, она подбирала хворост.
Я тоже схватила несколько обломков: акация-то была наша!
— Не трожь! Ордер заимей, тогда хапай! — метнулась за нами тетка.
Мы удирали, крепко прижав добычу. Тетка не погналась, переключилась на кого-то еще. Маня шмыгнула к себе, в угловой двор. Я, отбежав, остановилась, сплевывала пыль, хрустящую на зубах.
Пильщики уже распиливали ствол.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Так, с дровами под мышкой, я и пошла к бабушке.
Собственно, у нас с Люськой их две. Армянскую, Маленькую бабушку мы видим редко. Она приходит разряженная по-старинному — в сине-красных одеждах, в черном платке, со свисающими на лоб серебряными монетами.
Пальцами, искореженными ревматизмом, она больно хватает меня за шею и, так и не дотянувшись до щеки запавшим ртом, быстро чмокает воздух, ласково приговаривая: «Кум матаханнум, кум матаханнум». По-русски Маленькая бабушка не говорит. Они бойко тараторят с мамой — мама у нас полиглот, — а мне остается догадываться, о чем речь, по отдельным немыслимо перекроенным русским словам, которые произносит бабушка из уважения к нашему с Люськой присутствию. Люська и не пытается понять бабушку. Забирается в колени и, утонув в широченных юбках, позванивает ее монистами.