На мгновение Макаров ощутил какую-то неловкость, смущение, похожее на то, какое овладевало им, когда он посещал домик на Гоголевской.
«Что это я? — ужаснулся он. — Ведь это же Юлия!»
Они вошли в номер. Она легко, без его помощи выскользнула из своей шубки и остановилась перед ним, слегка приподняв лицо, немного взволнованная и смущенная.
Он привлек ее к себе и крепко поцеловал.
— Ух, — смеясь и смущаясь, вырывалась она из его объятий. — Не надо, сюда ведь могут войти.
Но он ничего не слушал, он жадно целовал ее щекочущие ресницами глаза, прохладные щеки, мягкую шею и упругую грудь под тонкой шелковой тканью.
— Ну, перестань же, — просила она и вырывала из его рук свои тонкие пальцы, а он осыпал их поцелуями. — Перестань, слышишь?
Голос ее становился все тише, вскоре она замерла в его объятиях…
…— А теперь тебе пора уходить.
Макаров взглянул на часы. Стрелки показывали начало первого.
— Хорошо, — послушно поднялся он. — Что же будет дальше?
Юлия посмотрела на него долгим загадочным взглядом.
— А ты помнишь сказку об оловянном солдатике?
— Опять эта сказка, — подошел к ней Макаров. — Зачем она тебе?
— А ты вспомни ее хорошенько. Вспомни, как горячо полюбил бедный солдатик свою сказочную балерину на одной ножке. Вспомни, что за ней он был готов броситься в огонь. Или ты забыл?
— Нет, не забыл. Я помню все.
Юлия прислонилась к нему плечом.
— Завтра, прости, сегодня в восемь часов утра я уезжаю в Москву. Ты понял меня?
— Понял…
— Ну, а теперь прощай… или, вернее, до свиданья.
Она поднялась на цыпочки и поцеловала его в щеку…
Макаров вышел и все время, пока он спускался по лестнице, чувствовал на себе взгляд пожилой женщины, сидящей у ярко освещенного столика.
— Восемь утра, восемь утра, — твердил он, шагая по темной улице. — Но куда же мне деваться сейчас?
И вдруг он вспомнил о квартире, в которой они жили с Черняковым. Не прошло и десяти минут, как он был у хорошо знакомого ему домика с глиняной крышей, на которой рос какой-то бурьян.
Окна были освещены. Из открытой форточки было слышно песню. Макаров подошел поближе и заглянул в окно.
На широкой кушетке полулежал Черняков, держа в руке гитару. Он пел. Возле него, склонив к нему на колени голову, сидела Алена. У столика, заставленного бутылками, он увидел еще одну девушку, незнакомую ему.
Из форточки лилась песня:
Странно: глядя на эту уютно обставленную и залитую светом комнату, Макаров почему-то сразу же вновь представил себе мрачный барак, заставленный топчанами, изнуренные лица рабочих, и ему до боли, до ломоты в висках захотелось оказаться сейчас же, вот в эту же секунду, там, среди них, на своем месте.
— В восемь утра, — повторил он отвердевшими губами.
…В восемь утра. А ты помнишь сказку об оловянном солдатике?
А в комнате уже звучала новая песня:
Макаров тихонько отошел от окна и побрел по направлению к вокзалу…
СУББОТНИК
Когда упомянешь это слово, всегда в памяти возникает известная картина, на которой Владимир Ильич изображен поднимающим вместе с другими тружениками большое тяжелое бревно. «Великим почином» назвал Ильич эти массовые выходы народа на работу, не оплачиваемую никакими нарядами, и тем не менее такую, что окрыляла она самых бескрылых, зажигала самых холодных.
И уж, конечно, теперь всем понятно, что не только тяжелые бревна поднимал в те незабвенные дни Владимир Ильич, но и всю нашу великую страну от края до края!
На первый субботник, объявленный на стройке для подготовки скалы к взрыву, вышло совсем мало людей, только одни комсомольцы. Те же, кто не занялся постирушкой или каким другим неотложным делом, ушли на неурочную работу по строительству плавильного цеха, — как ни говори, — там и платят лучше, да и почувствовали уже люди другого хозяина. Дороге скоро конец, а плавильный цех только начинает работу. Будет производить серу.
Комсомольцам предстояла трудная работа. Нужно было в десяти или в двенадцати местах, у основания скалы, пробурить, прорыть или прогрызть (как хочешь!) длинные цилиндрические отверстия, так называемые шпуры.