Мои глаза изо всех сил гребут серебряными вёслами, торопятся, плывут среди этих лиц. Рыскают, ищут. Им нужно одно лицо.
Нашёл, нашёл! Вот он, сон из моего сна…
— Это я, любимая, это я. Сеть морщин — это всего лишь гнездо, где поселилась моя тоска.
Мои окровавленные губы тянутся к её губам. И — остаются висеть на стекле аквариума.
А её губы плывут к моим. Я чувствую дыхание, горячее, как пылающий пунш. Стекло — холодное лезвие ножа между нами.
— Я прочитаю тебе стихи, про тебя… Послушай!
— Наизусть, любимый, я знаю эти стихи, я сама подарила тебе их слова.
— Но я хочу еще раз ощутить твоё тело!
— Ближе нельзя. Стекло, стекло…
— Нет, преграда сейчас исчезнет, я разобью зелёное стекло головой…
После двенадцатого удара аквариум разбился вдребезги.
Где её губы, где голос?
А мёртвые, мёртвые — неужели они умерли?
Никого. Перед моими глазами трава. А над головой — ветка апельсинового дерева, или это дети надувают золотые мыльные пузыри.
Женщина в соломенной панаме
Однажды, во времена резни, я сидел в тёмной комнатушке и писал. Будто ангел поэзии сказал мне: «Всё в твоих руках. Если твоё пение меня воодушевит, я защищу тебя огненным мечом. Если же нет — не обессудь… Моя совесть останется чиста». В комнатушке я чувствовал себя подвешенным, как язык колокола. Тронь, прикоснись — и колокол тотчас зазвонит.
Сквозь тишину проклёвывались слова.
Кто-то костяшками пальцев постучался в дверь.
Тишина разбежалась по полу, как шарики ртути из разбитого градусника.
«Опасность, друг хочет предупредить». Я отодвинул засов.
На пороге стояла женщина. Похоже, нищенка. Обычное дело. В паузах между смертями, когда царит голод во всей своей костлявой славе, толпы нищих тянутся отовсюду, как тучи саранчи. Но эта нищенка поражала своим нарядом: летняя соломенная шляпа-панама, украшенная засушенными ягодами земляники; старомодный кринолин — ворох тряпок всех цветов радуги; на боку сумка; с шеи свисает тонкая нитка бус из чёрного стекла, на ней болтается бинокль из слоновой кости; носки лакированных туфель — две вороновы головы с разинутыми кроваво-красными клювами.
Я не стал ничего спрашивать, только протянул ей кусок хлеба, заплесневелый по краям.
Она делает пару шагов вперёд, берёт хлеб, кладёт его на край стола и — кукушечьим голосом:
— Если не ошибаюсь, вы — тот человек. А если так, я не возьму у вас хлеб.
— Присядьте, тётенька, в ногах правды нет. А хлеб? Да, слегка заплесневел. Но другого у меня нет, поверьте. Ничего, еще доживём до того, что будем есть халу.
Я указываю женщине на единственный табурет, а сам сажусь перед ней на стол.
— Ах, что вы, я же не о том, честное слово! — Чтобы не помять юбку, она приподнимает её, как танцовщица, и опускается на табурет. — Можно у вас кое-что спросить?
— Кое-что можно, тётенька. Спрашивайте, не стесняйтесь.
— У вас тут листы бумаги, чернила ещё не высохли. Кто это писал?
— Я…
— Вы писатель?
— Писатель.
Не только из глаз — из всех её морщинок закапали слёзы. И стало видно, как, улыбаясь, розовая свежесть, словно туман после майского дождя, расцвела у неё в сердце.
— Прекрасно! А теперь позвольте излить перед вами душу. За потраченные минуты Господь воздаст вам годами.
Она достала из рукава розовый платочек с серебряной каёмкой и промокнула губы. От платочка веет агонией давних духов. И женщина начинает свой рассказ:
— Меня зовут Фелиция Познанская. Писатель Исроэл-Иешуа Зингер увековечил меня в одном из своих романов. Когда-то я выглядела иначе. Но это не важно.
Из другого рукава она вытаскивает ещё один платочек, пёстрый, как павлиний хвост, тоже со слабым ароматом духов, вытирает влагу под глазами и продолжает:
— И Фелиция, скажем так, другая Фелиция, не нищенка, которая сидит тут перед вами, была богачкой. Её муж Игнац был миллионером. Девять фабрик, сотни ткацких станков. В одном из его дворцов жил глава города. Кроме того, он был почётным консулом Португалии…
Закат окрашивает её морщины светом зелёных светлячков. Она кажется совсем худой, высохшей, как мумия египетской принцессы.
— Игнаца никто не любил, в том числе и его родные. Все считали его мизантропом. Может, и не зря. Но не стоит так легко судить о людях. У его мизантропии была причина. В детстве он разбил нос, как глиняный горшок, и величайшие светила не смогли его собрать. Поэтому Игнац носил накладной нос, резиновый. Из-за этого он утратил мужской голос и говорил тонко-тонко, пищал, как слепой котёнок.