Но всё-таки это была та самая Хволька, это её моя огненная сеть вытащила сегодня из воды. Как же так? Одетая, загорелая, волосы, днём собранные в пучок, распущены по плечам — так она превратилась в цыганку.
Не буду скрывать: цыганка мне тоже понравилась. А вот Хвольке не понравилось, что я её не узнал.
Мы присели на скамейку. Я узнал Хвольку по голосу и теперь думал, как бы искупить свою вину.
Но тут девушка рассмеялась так звонко и весело, что я позволил бы её зубкам откусить мне палец.
Мы опять купались в реке за плотами.
Каждый раз плоты выглядели немного иначе. Недавно связанные, они ещё хранили свежий лесной запах.
Ошкуренные брёвна манили влажной наготой.
Наши встречи продолжались… Нет, не продолжались, но катились, как волны, до самой осени. А Хволька-Волна и на суше затягивала меня в омут. Мне только чудом удавалось вынырнуть.
Хволька рассказала, что у неё отец садовник. Его яблоневые сады раскинулись на берегу Трокского озера. Будет очень хорошо с нашей стороны, если мы отправимся туда посторожить ночью яблоки от воров. Разве я не чувствую, что яблони на Трокском озере ждут нас обоих?
Хволька была права: сады её отца на Трокском озере давно нас заждались.
Прохладный городской вечер. Мы встретились возле кинотеатра «Пикадилли», чтобы посмотреть фильм с Гретой Гарбо.
Хволька выглядела намного выше. Я подумал, она надела туфли на высоком каблуке, чтобы её дыхание стало ближе к моим губам. Но нет, туфли те же, что вчера и позавчера.
Однако я замечаю, что сегодня она впервые надела очень тонкие чулки. И когда мой взгляд в свете уличного фонаря скользит по её ножкам, я вижу на левом чулке спущенную петлю. Она ползёт сверху вниз, как капля дождя по стеклу.
Если бы Хволька изо всех сил влепила мне пощёчину — это ничуть бы меня не огорчило. Пощёчина только означала бы, что мы стали совсем близки друг другу. Но спущенная петля на чулке внезапно спустила мои высокие чувства — прямо в бездну.
Хволькина волна скатилась с меня.
Я больше не хотел, не мог её видеть.
Объяснить ей, почему я бросил её, извиниться — было бы дико. Она ещё слишком молода, не поймёт…
Когда я рассказал Йони Райхлину о спущенной петле и почему я бросил Хвольку — он аж побелел от страха:
— А в яблоневом саду вас никто не засёк?
— Да кто?! Вроде бы в ту ночь только мы с Хволькой за яблоками лазили.
— Сова какая-нибудь вас не видела? У неё глаз завистливый. От совиной зависти не спасёшься. Вот я так просто уверен, это сова спустила петлю у Хвольки на чулке. Сове для этого не надо было к «Пикадилли» лететь, она и издали могла, у неё зрение острое. Зацепила взглядом, и всё.
Совета, как убрать спущенную петлю на чулке и вернуть мою любовь к Хвольке — Йони мне не дал.
И я вспомнил о Норберте, своём учителе математики. Из дюжины школьных учителей — самом близком мне человеке. Когда я вошёл в пору юношеских страданий, он стал для меня чем-то вроде громоотвода, хотя прекрасно знал, что я рисую человечков в тетради, когда он вещает что-то на языке цифр.
Он был горбат. И сзади, и спереди. Кроваво-красный галстук лежал на переднем горбе, будто хотел его измерить.
Его ученики были недостойны такого учителя.
Иногда я заходил к нему, и по приглашению, и без. Он жил на Каштановой улице в трёхэтажном доме, на самом верху, где нет соседей за стеной. Деревянная лестница была без перил. Надо было Бога благодарить, если удавалось подняться, спуститься и при этом ног не поломать.
Я знал, что он из Галиции и что он старый холостяк. И ещё знал, что очень давно он составляет еврейский календарь на миллион лет. Такой, чтобы по нему можно было узнать, на какие дни в течение миллиона лет будет выпадать, например, Пурим.
Я стеснялся спросить учителя Норберта, почему он уверен, что время будет тянуться так долго. Мне представлялось, что время — это что-то наподобие катушки с ниткой. Кто-то шьёт этой ниткой дни и ночи, но рано или поздно она кончится, и останется голая катушка.
Когда я пришёл, Норберт сидел на табуретке и чистил картошку.
Кроваво-красный галстук мерил его передний горб.
Он носил ермолку с искрой, и я видел, как над его головой курятся мысли.
Приклеенная стеарином к кирпичу, горела толстая, жёлтая свеча, как на годовщину смерти.
На столе — карты звёздного неба, циркули и листы пергамента, испещрённые геометрическими фигурами.