Выбрать главу

А в печной золе он нашёл несколько буханок хлеба, твёрдых, как кирпичи. Видно, их выпек близкий огонь войны. Рабон крошил их киркой, долго размачивал куски в воде и потом отдавал ими долг своему нетерпеливому, голодному рту.

Так он и пропадал, один-одинёшенек, в ничейном доме.

Он избегал людей. «Я сам люди, — сказал он мне как-то при встрече, — и не могу от них освободиться».

И рассмеялся. Я ни разу в жизни не слышал, чтобы мужчина смеялся таким приятным, красивым смехом.

К своему странному множественному числу он меня не причислял.

Стихи, которые он тогда писал гусиным пером на розовых листах бумаги, он читал соловьям и прочим птицам. А они в ответ читали ему свои стихи на соловьином языке, и он наслаждался птичьей поэзией.

Рабон читал птицам не только свои стихи на еврейском, но и чужие на французском. «Пьяный корабль» Артюра Рембо соловьи выучили от него наизусть — так он мне говорил.

Однажды ночью какая-то магнитная сила вытащила его из дома в усеянный кратерами город. Рабон остановился над ямой, круглой, как зев колодца.

Один глаз прищурил, а вторым посмотрел вниз. И увидел, как из глубины багровым молоком поднимается лава, готовая вскипеть.

И вот, пока он щурил глаз, багровая лава вскипела и из глубины показалась молодая женщина, облачённая в кожу и молоко.

— Кто ты? — крикнул он по-польски. (Почему по-польски? Потому что так подсказало ему чутьё, всегда бодрствующее у него в пятке, — так он мне рассказал.)

— Я дочь графа Потоцкого, последнего графа в роду. Мой отец повесился, а я ушла в землю, — ответила она на том же языке. — Хочешь помочь мне, хочешь меня спасти?

И Рабон привёл к себе домой молодую женщину, которую подарила ему земля.

Имя женщины было Гражина.

Потом, когда я нанёс ему визит, Рабон панибратски хлопнул меня по плечу:

— Говорят «муза», «Дух Божий». Абстрактные красивости! Вот она, настоящая муза, настоящий Дух Божий. — Он указал на Гражину. У неё на голове пылал ярко-рыжий костёр, в костюме Евы она сидела на табуретке и вязала Рабону свитер к зиме. — Пусть моя лодзинская кровь устроит мне скандал, но тебе я скажу: Гражина — больше чем женщина, гораздо больше. Да, у неё есть всё, что необходимо молодой женщине, но есть и нечто большее, не могу тебе объяснить что. Как-то ночью я почувствовал, что она становится в моих объятиях всё тоньше и тоньше. Превращается в чистую духовность. Я вижу только её зубки, они впиваются в меня. В голубые жилы у меня на висках она вонзает раскалённые иглы, и их вожделение столь сильно, что мои сны приходят в ужас.

Из любопытства я спросил поэта, что он думает делать со своей Гражиной, если, конечно, он ещё не утратил способность думать.

— Переживём войну, и я на ней женюсь. Только пусть сначала примет еврейскую веру. Польских девок у меня и без неё было выше головы. А ещё роман напишу, она главной героиней будет.

В июле сорок первого, за несколько дней до того как вокруг Вильно начали извергаться вулканы, я увидел Рабона и его Гражину. Они крутились во дворе синагоги.

Полдень. Рабон в чёрной шляпе, надвинутой на брови, и блузе того же цвета. Зато брюки — ослепительно-белые, с острой складкой.

Гражина — в розовом подвенечном платье, таком же розовом, как найденные в доме листы бумаги. На шее — красные бусы.

Голубая штукатурка на старых стенах крошится и осыпает их наряды.

И вдруг два фонаря, которые давным-давно не зажигались даже ночью, вспыхнули у железных ворот ярким светом.

1989

Воспоминание о полене

Ангел, который охранял меня, когда под широкой полой рваного пальто я нёс в гетто два полена — улетел защищать других.

Снег попал в ловушку забора, окружавшего гетто, скрип шагов гас в воздухе, и казалось, что следы на снегу оставлены мертвецами.

Из труб чёрными нитями тянулись тонкие дымки. Морозное дыхание отогревалось у заледенелого солнца.

В этом доме, наверху, я прячу свой скелет. Не доходя до крыльца, я достал из-под полы поленья, которые выторговал в городе у крестьянина, и понёс их в руках, как трофей.

И тут мне навстречу попался Хайкл Лунский, один из лучших городских библиотекарей. В библиотеке Страшуна он много лет парил среди миллионов пчёл — еврейских букв и угощал и простых читателей, и учёных талмудистов их мёдом.

На заиндевелые нити бороды нанизаны снежинки. Глаза красные, как закат, потому что Хайкл не сидит над книгой ночи напролёт.