В бумагах Сергея Павловича, прекрасного моего Сережи, я нашел одну записочку: несколько полустершихся строк карандашом на уже обветшавшем листе. Вот она.
«Нельзя осуждать. Я никого не осуждаю – даже гадов. Они от моего греха произошли, и я это знаю. Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помоги мне стерпеть! Преподобный отче Симеон, спаситель мой и заступник, убереги от ненависти! Я не осуждаю. Я всего лишь провод, по которому, как электрический ток, бежит к людям правда. Ничего не надо, ничего не желаю: только Бога и Правды. Боже мой, но зачем же они так лгут?! Все равно: свет светит, и тьма не объяла его. Свет. Правда. Бог. Я бесконечно свободен».
Часть первая
Заблудившийся
Глава первая
Старичок на пеньке
1
В конце сентября Сергею Павловичу Боголюбову, врачу «Скорой помощи», сорока одного года от роду, умеренно пьющему, курящему папиросы «Беломорканал» и разведенному, до тошноты опостылела его работа, убогая квартирка в две маленькие комнаты, которую делил он с отцом (вернее же, отец с ним, ибо в свое время, снизойдя к собачьей бездомности сына, Павел Петрович приютил его, о чем впоследствии не раз высказывал сожаление), и вся его бесславно катящаяся под гору жизнь. Друг-приятель, доктор Макарцев, дал ему добрый совет послать все куда подальше и отдохнуть.
– В месткоме путевки есть, – прибавил он. – Требуй за беспорочную службу. Водку с собой, телки на месте – дуй, Серега!
Сергей Павлович поморщился. Горбатого могила исправит, а доктора Макарцева – утрата либидо. Ходок. А всего-то три дня назад стонал и клялся, что готов отрубить себе до основания, лишь бы сохранить мир в семье. Буря чудовищной силы исторгла из Макарцева сей жуткий обет: обнаружив следы губной помады – где?! – у него на трусах, жена Валя сначала метнула ему в голову две тарелки, вслед за ними – черную фарфоровую чашку («Горячо любимому Витеньке в день рождения»), потом в развратника и сластолюбца едва не полетел утюг. Заключительная сцена изображала покаяние блудливого мужа. Она рыдала в кресле, а он, стоя перед ней на коленях, держал в одной руке таблетку тазепама, а в другой – кусок сахара, пропитанный сорока каплями валокордина. Отменно зная своего коллегу и друга, Сергей Павлович был совершенно уверен, что уже через минуту, самое большее через две Макарцев думал только о том, какая это жуткая пытка для немолодых колен – стоять ими на паркетном полу.
– И не дрожи перед отравой сладкой, – погрозив ему пальцем, принялся читать Макарцев (сукин сын писал стихи и мучил ими Сергея Павловича, требуя в ответ суровой правды, то бишь искреннего признания, что Евтушенке против него делать нечего). – Возьми и пей – без страха и оглядки.
– Эта штука сильнее, чем “Фауст” Гете, – немедля отозвался Сергей Павлович. – Когда в следующий раз будешь пить отраву, береги трусы. А то из дома выгонят.
Несколько дней спустя он приехал на Центральную станцию объясняться с начальством по поводу жалобы некоего Аликперова, утверждавшего, что по вине «Скорой» едва не погибла его жена, Нина Лазаревна, мать двоих детей. (У нее, помнил Сергей Павлович, из левой почки пошел камень, и по пути в больницу она дважды теряла сознание от нестерпимой боли; ее муж, пожарник-азербайджанец с мясистым лицом, то рыдал, то обещал заколоть всех врачей, то сокрушенно вздыхал, подсчитывая, сколько придется ему доставать водки и мяса. «Где возьму, а?!» – «Зачем?» – спросил Сергей Павлович. Аликперов взглянул на него тем особенным, высокомерно-презрительным взглядом, которым кавказские люди с московских рынков смотрят на тех, в ком безошибочно распознают отсутствие жизненной хватки. «Ты что, на поминках кефир-мефир пить будешь, а?!») Отбившись заранее припасенной справкой, что в тот день у них на подстанции из обезболивающих был только анальгин в ампулах, который бригадам выдавали поштучно, Сергей Павлович на всякий случай толкнулся в местком, откуда вышел с путевкой в дом отдыха «Ключи».
2
Уже сутки спустя Сергею Павловичу стало ясно, что он влип. В «Ключи» вполне можно было ссылать за незначительные уголовные преступления. Дивным образом сошлось здесь все, что от своих щедрот уделяло государство неноменклатурному человеку: серые алюминиевые ложки, например, с просверленными в их ручках дырками – победный итог натужного поворота мысли неведомого завхоза, уставшего сражаться с повальной клептоманией соотечественников. Далее можно было отметить опору советского общепита, его становой хребет – перловую кашу с нечаянными в ней янтарными звездочками прибывшего из Европы гуманитарного масла; сортиры во дворе (в самом доме на их дверях висел амбарный замок), способные вызвать у неискушенного в России жителя столиц трепет своими циклопическими ямами, разнообразием рисунков и надписей на облезших стенах (преобладало над всем изображение похожего на баллистическую ракету сверхмощного фаллоса, угрожающе придвинувшегося к женским недрам), отсутствием каких бы то ни было перегородок и невозможностью приличного уединения, что придавало индивидуальным усилиям несоответствующее им хоровое начало. Из таких гнусных частностей складывалась вся жизнь в «Ключах» вплоть до того, что в убогих комнатках дома отдыха узкие койки с продавленными железными сетками располагались столь тесно, что, протянув руку, можно было коснуться соседа. Первой же ночью Сергей Павлович, едва забывшись, сразу же увидел на груди у себя крупную серую крысу. «Тоска моя», – понял он. Остренькими своими зубками тоска-крыса принялась его грызть. Он закричал, забился и схватил висящее в изголовье полотенце. Крыса исчезла, а Сергей Павлович, очнувшись, ощутил под ладонью теплую гладкую твердую поверхность и услышал негромкий голос, из темноты ему миролюбиво сообщавший: «Это всего-навсего моя голова».
Сосед оказался единственным утешением Сергея Павловича в стенах Богом проклятых «Ключей». При первом на него взгляде отметив широкие плечи, короткую мощную шею бывшего борца, голый череп и заметно сбитый на сторону крупный нос, Сергей Павлович похолодел, вообразив несомненно уготованную ему в образе этого коренастого старика еженощную пытку могучим храпом. Однако тот спал тихим сном не отягощенного грехами кандидата в рай, глубоко вздыхая лишь от усилий, с которыми ему приходилось перемещать свое грузное тело с одного бока на другой, на спину или на грудь. Кроме того, Зиновий Германович Цимбаларь – так он представился, упомянув, что покойная жена звала его «Зиной», а в минуты особенного расположения – «Зиночкой», – отличался забытой в наши дни деликатностью и, пробуждаясь, неизменно и не без тревоги выяснял, не издавал ли он минувшей ночью каких-либо неприличных звуков. «Каких?» – грубо спросил Сергей Павлович в их первое совместное утро, страдая от вида засиженной мухами голой лампочки под потолком. «Пукал, может быть», – с подкупающей искренностью объяснил Зиновий Германович. «Отвечаю как врач с двадцатилетним стажем: сонная жопа – барыня. Не мучайтесь попусту».
3
Отмечая новоселье и скрепляя знакомство, они выпили одну из трех добытых Сергеем Павловичем перед отъездом из Москвы бутылок.
– Водка?! – как нищий, вдруг ощутивший в ладони полновесную тяжесть золотой монеты, воскликнул Зиновий Германович. – «Столичная»! Да еще экспортная… Господи, я и забыл, как она выглядит! Этот наш лысый, – хлопнул он себя по голому черепу, – со своей расфуфыренной куклой устроили нам всеобщий ЛТП. Теперь даже в приличных ресторанах – я сам видел! – подают какую-то закарпатскую яблочную дрянь.
– Кальвадос, – буркнул Сергей Павлович, подцепив вилкой золотистую рыбку (дорогой папа оторвал от сердца две банки «шпротов» из продзаказа: продзаказ, продпаек, продпровал, продблат, продмаразм – вот что такое эта водка и эта закуска), – любимый напиток доктора Равика.
– Ваш коллега? – и Зиновий Германович учтиво и ловко поймал такую же рыбку и бросил ее в рот, оснащенный железными зубами.