Выбрать главу

Отец Александр сморщился, будто проглотил горькую пилюлю.

Но завораживает человека пагубная страсть к рифме: егда писах, пылал вдохновеньем.

Бессонной ночию трудясь, из князя рухнул прямо в грязь.

Воистину так.

В жизни никогда не осмелюсь. Не оскорблю творца божественных глаголов моей скучной песней. А брат Петр назвал «Двенадцать» заблуждением, сколь прискорбным, столь же и соблазнительным. Нашел апостолов, гремел он. Бандиты. И Господа сделал у них главарем! Революция, робко возразил ему Александр, все меняет. Петр прищурился: «И Христа?» Старший брат вздохнул, но не дрогнул: «Христос был в церковном плену, а революция Его освободила». Испепелил меня своим взором, и хлопнул дверью так, что дом содрогнулся. Ты, Петр, – камень. И возлюбленная подруга моя велит мне именно ему сообщить о гульбе брата Кольки с комсомольцами и, надо полагать, с комсомолками тоже. Общество свое они называют ячейкой. Оскорбительные для слуха слова появились в России. В этой, например, ячейке явственно слышен шорох, с каким ползет по земле пресмыкающийся гад. Кроме того: ячейка есть плод труда дружных паучат, претворивших свою слюну в сеть, которой подобно глупой мухе уловлен был диакон, не созревший для сана и целибата. Он диакон не по духу, а лишь по голосу своему, которым он рыкает, аки скимен, вызывая восторженный холодок в животах немногочисленных прихожан. Мир-р-ром Госпо-о-ду-у по-омо-оли-имся-я-а… Но где басок, там и бесок. Николай Целибатович Разгуляев в граде Сотникове притча во языцех. Отбился от рук. Себя обмануть можно, а подчас даже очень приятно. И нас, грешных. Но Бога?! У них в ячейке все курят. От Николая по утрам разит табаком. Боже, о чем я? Клирик, достояние Господа, я всего лишь добыча моих суетных помыслов. И низменных желаний, ибо нет сил, как хочется курить.

Он тихонько вышел на кухню, где в шкафчике, за кульками, банками и связками сушеных грибов была припрятана у него коробка папирос. Таясь, таскал по одной и заклинал Нину не говорить отцу и брату-камню. Вот и сейчас, воровато озираясь на дверь, он шарил в заветном уголке и в предвкушении блаженства первой затяжки громко сглатывал набежавшую слюну.

Достав коробку, о. Александр с сожалением отметил неотвратимо сокращающееся количество папирос. Девять штук осталось. Сию минуту станет и того меньше – восемь.

Он нежно взял ее и размял легонько. Сладкий запах благородного табака. Никакого сравнения с махоркой, которую вместе с комсомольцами смолит Николай. Грех курения. На том свете курильщик непременно угодит в клетку, полную табачного дыма. Придумал священник с ленивым умом – вроде похожего на борова о. Андрея, настоятеля самого большого в граде Сотникове Успенского храма. Вы, о. Андрей, и вам подобные давно уже разлучили Церковь с Христом. Вам что петуха в щи зарезать, что Священную Жертву принести – все едино. Страшно обиделся, жаловался отцу и послал рапорт об оскорблении словом владыке в Пензу.

А я?

И что ты смотришь на сучок в глазе брата твоего, а бревна в твоем глазе не чувствуешь?

Лицемер! Взгляни на папиросу, блудливо зажатую пальцами руки твоей, ее же лучше было бы тебе отсечь и швырнуть в геенну огненную, а заодно с ней все твое нутро, содрогающееся от постыдного вожделения. Рвали ноздри наши предки за куренье табака. Наши предки – нашим предкам. И правильно делали.

Накурившись, приступать к Святой Трапезе.

Отвращение к самому себе захлестнуло его. Где мужество? Где воздержание? Где мудрость священника – пастыря, приставленного пасти овец своих? Кого может уберечь он, не имеющий сил противостоять жалкому соблазну?

Он поднял руку, чтобы швырнуть в помойное ведро источник греха, приношение змия, от века искушающего род человеческий, мерзкое зелье, привитое сокрушителем Церкви на древе Святой Руси. Но десница его как бы своей волей свернула в сторону и, уложив папиросу в коробку, прихлопнула крышку.

Нет, нет, нет.

Разумеется, не для себя.

Nevemorum.

На всякий случай. Курящие гости, к примеру, его посетят, им будет приятно. В конце концов, тому же Николаю предложить: кури, брат, вместо своей дряни.

И, может быть, лишь изредка, главным образом, в часы, посвященные поэме, огромный замысел которой отчасти навеян произведением знаменитого тезки, но в основных чертах взят непосредственно из жизни, из обвала событий, из гибели России старой и мучительного рождения новой.

Библейская мощь. Она имела во чреве, и кричала от болей и мук рождения.

Традициям наперекор, соединяя стих с прозой, закованной, однако, в благозвучия ритма, то плавного, то вдруг словно рыдающего в отчаянии; с героями вполне реальными, вплоть даже до изображенных со всеми присущими им чертами некоторых жителей града Сотникова, и вождями двух вступивших в смертельное противоборство сторон, белой и красной; с Господом Иисусом Христом, являющимся то в первопрестольной, то в Сибири, то здесь, на берегах Покши, и с невыразимой скорбью наблюдающим братоубийственную рознь. Я знаю: так должно свершиться – Паденье Царства, голод, кровь. Пока не станут Мне молиться, Чтоб все превозмогла любовь.

– Саша! – услышал он голос жены. – Ты еще здесь? Ты опоздаешь!

– Иду, иду! – поспешно откликнулся о. Александр.

Надев пальто с вытертым мерлушковым воротником и сунув в карман два густо исписанных с обеих сторон листка – приготовленную накануне проповедь на книгу Аггея, одного из двенадцати малых пророков, память которого совершалась сегодня, он вышел из дома под еще темное зимнее небо.

3

Третий и младший брат, Николай Боголюбов, тяжко просыпался в комнате, которую он снимал у дальней боголюбовской родственницы, вдовой старухи Веры Ильиничны.

Она уже дважды будила его; пришла снова и сквозь одеяло больно ткнула его в ребра сухим кулачком.

– Подымешься ли, наконец, аспид, горе мое!

– Отстань, – слабым голосом попросил Николай.

– Я те отстану! Ванька Смирнов пусть от тебя отстанет, дьявол, и Катька эта Бочкарева, кобыла блудливая! Ты сан священный носишь, а вместе с ними самогон трескаешь и табак куришь! Ты в каком виде вчера явился, ты хоть помнишь?! А тебе счас в алтарь. Бога ты что ль не боишься? Отца мне твово больно жаль, батюшку Иоанна, а то бы я ему сказала, каков ты дьякон. Но Петру непременно скажу. Вот прямо нынче в церкву пойду и все ему опишу. Да вставай же ты, пес ты паршивый! Вставай!

– Я встану, но от тебя сегодня же съеду, – вяло пригрозил Николай.

– Скатертью дорожка. Съезжай. Заплати только за полгода свово прожитья и дуй на все четыре стороны.

– Выйди, – облизнув пересохшие губы, с усилием сказал он.

Она вышла, шаркая разношенными валенками.

При одной лишь мысли о том, что надо вставать, одеваться, идти в храм и служить, даже глотком воды не смочив пылающую утробу, ему стало нехорошо. Помереть сейчас было бы легче, чем так жить. Голову ломило. Тошнота стояла внутри вонючим болотом. Сгубил выпитый «на посошок» последний стакан. Николай простонал едва слышно, сглатывая тягучую слюну и загоняя вниз подступавшие к горлу куски вчерашней жирной баранины.

Жрал.

Пил.

Грех.

А остальное – не грех? Катька пьяная, и руки ее горячие, и ворот, до грудей распахнутый, – не грех? Две зеленые пуговки кофточку еще держали, и жадными пальцами он пытался их расстегнуть. Блуда не случилось, но не только в соитии блуд. Словно бык – корову, он ее хотел, и взял бы где-нибудь на черной лестнице, или в чулане, или на кухне, за печкой, – но, будто ночью, в сладком сне, в нем вскипело и пролилось, и, перестав теребить Катькину кофточку, он бессильно уронил руки.

В разламывающейся его голове мелькнула мысль, что это целибат оттиснул на нем свою печать, и теперь всякий раз, когда он почует себя быком, ему будет уготована жалкая участь Онана. Но у него не нашлось даже сил возмутиться скверной шутке, которую сыграли с ним Небеса. Онан так Онан. Черт с ним. До гробовой доски буду петь «Отче наш» с кучкой гнусавых старух. Жажда мучила.