Хор ответил: «И духови твоему», а Николай равнодушно прорычал с амвона:
– От Марка Святаго Евангелия чтение-е-е.
Певчие прославили Господа, о. Александр призвал всех к вниманию, и о. Петр движением руки прервал Ермолаева:
– Помолчим. Евангелие будут читать.
– Вышли фарисеи… – начал Николай, и брат его, священник, сняв скуфейку и склонив голову, не смог удержаться от недоброго чувства. «Сам ты всех фарисеев хуже», – так думал о. Петр и понимал, что даже самое праведное осуждение погрязшего в грехах младшенького не должно соседствовать со звучащем в сии минуты Словом Божиим, и потому всеми силами пытался смирить душу и понудить ее со всяческим прилежанием и благоговением внимать евангелисту. При чем здесь, в конце концов, Николай? Он лишь рупор. Звук. Глотка огласительная.
Но сквернейшая.
Господи, помоги, укрепи и помилуй.
– Еще ли не понимаете и не разумеете? Еще ли окаменено у вас сердце? – войдя в раж, гремел Николай. – Имея очи, не видите? имея уши, не слышите? И не помните?
Душа светлела. Так, Господи! Камень носим в груди вместо сердца. Очи незрячи. Слух замкнут. И, как фарисеям, нам истина нужна не сама по себе, но непременно в громе и молнии, силе и славе, в знамениях, которыми, будто костылями, мечтает обзавестись наша хромая вера. Род сей требует знамения, не имея духовных сил различать промысел Божий в шелесте трав и порывах ветра, в крике младенца и слезах вдовы, в великом и малом, горестном и счастливом, в скромных наших трудах и тихих радостях, в наших ошибках, прозрениях, преступлениях, слабостях, во всем том, что есть сотворенный по образу и подобию Твоему, но искусившийся свободой и своевольный человек, раб Твой. И, как ученики Твои, тревожимся о хлебе, забыв, что не оскудевает Твоя рука.
– И сказал им: как же не разуме-е-е-те-е? – тянул и тянул, наливаясь краской, Николай.
Надев скуфейку и промолвив со вздохом: Не разумеем, Господи», о. Петр обратился к Ермолаеву, во все время чтения Евангелия стоявшему со склоненной головой:
– И чем же объяснил ваш дьяк русскую Смуту?
– Ложью, – быстро и твердо ответил тот. – За всего мира безумное молчание – так он пишет – наказана была триста лет назад Россия. Он еще утверждает, что каждая злоба является матерью второй злобы, новой, которая всегда страшнее первой.
– Не понравился, я думаю, товарищу из Пензы дьяк Тимофеев… И вы вместе с ним.
– Еще бы! Он меня отчитал, как мальчишку. Вы, говорит, все про ложь и злобу, а о крепостном праве – ни слова. Как это ни слова?! Крепостное право, само собой, стало одной из причин Смуты, но было бы в высшей степени убого и плоско рассматривать исторический процесс, взгромоздившись на пенек самого кондового материализма! Марксисты твердят, что критерий истины – практика. А я в ответ скажу, что критерий истины, в том числе истины исторической – нравственность!
Василий Андреевич последние слова произнес запальчиво и громко. Мать Агния на него взглянула, укоризненно покачав головой.
– Р-р-р-цем вси, – начиная сугубую ектенью, пророкотал Николай, – от всея души и от всего помышления нашего р-р-р-цем.
– Я, пожалуй, понимаю, почему вы сегодня пришли в храм, – подождав, пока хор ответит диакону, сказал о. Петр. – Вы ведь, я думаю, давно… – он посмотрел прямо в глаза Ермолаеву, – …очень давно не были на исповеди, не причащались…
– Последний раз это было, – не пряча взгляда, ответил бывший директор, – ровно тридцать пять лет назад. В восемнадцать лет я перестал верить. Правда, – сухо добавил он, – когда в двадцать семь я женился, жена моя, тогда, разумеется, невеста, настояла, и мы венчались. Она была человеком религиозным.
– Что значит – была? Она скончалась?
– Нет, нет, жива и, я надеюсь, здорова. Вполне банальная история. Бродячий, так сказать, сюжет мировой литературы. Роковой треугольник, – с болезненной усмешкой обронил Василий Андреевич и в свою очередь пристально взглянул на о. Петра.
– Мне жаль. Вашу боль я понимаю и чувствую, но как священник одно могу вам сказать: простите ей.
– Вы… ведь вы не монах? – перебил его Ермолаев. – Вы женаты?
– Я не монах и я женат. И отвечу, предугадывая ваш вопрос… – Но едва вообразив, что он возвращается домой и вместо Анечки ненаглядной находит, предположим, короткое, ее рукой наспех написанное письмецо, впрочем, даже не письмецо, на которое в подобных случаях, должно быть, не остается времени, ибо измена готовится втайне, осуществляется же впопыхах, а какие-нибудь два-три губительных слова, приговор, до гробовой доски сулящий едкую тоску, – о. Петр с холодом в груди вдруг ощутил под собой страшную пустоту.
Наваждение.
Он передернул плечами.
– Я лишь одно знаю: что надо простить. Камень в нее всякий кинет, а вы – простите. Может быть, в конце концов случится даже так, что во всем мире единственный близкий человек ей будете вы. Она к вам придет, в вашу дверь постучит – а вы от нее в свою справедливую обиду, как в раковину? Не отворите?
Василий Андреевич опустил голову и тихо вымолвил:
– Отворю. Только она… – он плотно сжал губы и разомкнул их, чтобы сказать кратко и твердо: – не придет.
– Елицы оглашеннии, изыдите; оглашеннии, изыдите; елицы оглашеннии, изыдите, – бесчувственно и громко гудел с амвона Николай.
– Мне уйти? – спросил Ермолаев.
– Зачем? Вы человек крещеный. А ваше отпадение от Церкви, хотя и затянувшееся, кажется мне далеко не окончательным. Вот вы сегодня в храм пришли – после стольких-то лет! Впервые! Это какую же надо было в самом себе преграду сломать, чтобы блудным сыном вернуться в дом Отца! А отчего? Я вам скажу. Для вас теперь главнейшая жизненная необходимость – восстановить связь с Богом. Слишком жестоко и тяжко наше время, – медленно говорил о. Петр, – чтобы человеку по силам было в одиночку его превозмочь. Непременно нужна опора…
– И вы хотите меня убедить, что этой опорой может быть только Бог?! – срывающимся голосом почти выкрикнул Василий Андреевич.
Густой бас диакона заглушил его отчаянное вопрошание:
– О избавитися нам от всякия скорби, гнева и нужды Господу помолимся.
– Господи, помилуй, – пропел хор, «малое стадо» еще раз согласно осенило себя крестным знамением, а бывший директор продолжал:
– Вы скорее всего правы, что одному трудно… Одному вообще трудно, а тут еще на каждом шагу эта бесконечная ложь и страшная, ничем не оправданная жестокость. Но ведь Бог… Он допускает все это! Какая в Нем для нас опора, если мы не без Его, по крайней мере, ведома отданы во власть злых негодяев. Ванька Смирнов является в гимназию и тычет в программу свой полуграмотный палец: это убрать, тут сократить, здесь переменить… И попробуйте ему возразить! Попробуйте вступиться за латынь и древнегреческий! А-а, говорит, я так и знал, что вы все тут поганые редиски.
Отец Петр изумился:
– Редиски?
– Неужто не слышали? – в свою очередь удивился Василий Андреевич. – Сверху красный, внутри белый – вот вам и редиска. Но я даже сверху красным никогда не был и краснеть не собираюсь. У меня принципиально ничего не может быть общего с людьми, отвергающими культуру!
Запели «Херувимскую», и о. Петр предложил Ермолаеву:
– Послушаем.
– Иже херувимы, – протяжно вывели четыре голоса: три женских и мужской, Григория Федоровича Лаптева, и тотчас с этими же словами в прекрасном и чистом одиночестве облетел весь храм голос Ани Кудиновой:
– Иже херувимы…
– …тайно образующе, – пропели сначала все вместе, а затем как бы пропустили вперед Аню, и она проникновенно повторила:
– …тайно образующе…
Искусник Григорий Федорович и далее то давал Ане полную свободу, то связывал ее участием пусть в малом, но все-таки общем хоре, то, как голубку, снова выпускал в вольный полет. Херувимская песнь! При звуках ее какая душа не дрогнет, не встрепенется, не устремится ввысь? У кого не закипят радостные, чистые слезы? Кто в сей миг не ощутит в себе готовности переменить свою жизнь, стать чище, лучше, добрее и вместе с бесплотными небесными силами чистыми устами славить Творца? Пусть неосуществленное, вспыхнувшее ярким светом и вскоре погасшее, – но это желание само по себе драгоценно Господу. Жив человек, в ком оно есть!
– …всякое ныне житейское отложим попечение.