– Постненькая, – приступая, засвидетельствовал старший Боголюбов. – Кое-где жилочки… Жилочки мы отсечем. Мы не можем допустить, чтобы нашей даме вдруг попалось нечто непережевываемое… Мы подносим ей жертву священную… не агнца – а где его взять в эти грешные дни, агнца непорочного? но свинку, весьма, правда, достойную…
– Папа!
– Ну-ну, – бормотал Павел Петрович, сноровисто орудуя ножом. – Уважаю и умолкаю, несмотря на свободу атеистического слова, еще пока не задушенного хваткими поповскими руками. Она, кстати, разделяет твое мракобесие?
– Разделяет, – сухо сказал Сергей Павлович. – И я тебя очень прошу…
– Ну-ну, – успокаивающе приговаривал папа, хищно вглядываясь в розовую свиную плоть. – Еще жилочка… Благовоспитанная девушка… надеюсь, она не вульгарна? и – ты меня прости великодушно, друг мой, – не выпивает вприхлебку бутылку водки, как делала одна нам с тобой хорошо известная особа?..
– Папа, – взмолился Сергей Павлович, – зачем ты?
– …не должна по нашей вине страдать ни физически, имея во рту комочек, который невозможно разжевать и страшно проглотить, ни тем более нравственно – от неведения, как с ним расстаться… Выложить на всеобщее обозрение на край тарелки? Фи! – Павел Петрович возмущенно потряс головой. – Никогда… слышишь? никогда не имей дело с девушками, способными на столь неэстетичный поступок… Бог знает, что от них можно ожидать в дальнейшем. Плюнуть в салфетку? Не исключаю, как поступок отчаяния и со всей предосторожностью, дабы находящийся бок о бок или визави избранник не узрел и не охладел… Иногда, сын мой, сущий пустяк, мелочь, пустое словцо, глупость какая-нибудь, ну совершенно не стоящая внимания, и вообще, – папа пошевелил пальцами, изображая, надо полагать, нечто неосязаемое, неуловимое и невещественное, – а последствия, между тем, самые катастрофические! Клянусь! Вы с ней уже душа в душу и тело, так сказать, в самое тело… что ты кривишься, как девственник или кастрат?.. а тут этакое, представь, короткое замыкание, и все к чертовой матери! – Папа победно взмахнул ножом. – У меня именно такой был случай…
И Павел Петрович, благословляющим жестом посыпая вырезку специями из четырех Бог весть откуда взявшихся дома пакетиков, принялся за волнующую повесть о любви, пережитой им в молодые годы, когда он служил на заводе токарем и выполнял и даже перевыполнял план на станке, чье название состояло из трех букв и звучало подобно команде, которую дают собаке: ДИП! Означало: «догнать и перегнать». Кого догнать? Кого перегнать? Ясно кого: Америку, всегда раздражавшую дядюшку Джо своим мелькающим далеко впереди звездно-полосатым задом. Папа отвлекся. Был в ту же примерно пору велосипед и завод, его выпускавший, и тоже с трехбуквенным названием, а именно ХВЗ. Харьковский велосипедный завод. И как же переиначил это название великий народ с его неистребимой склонностью к похабным филологическим упражнениям? «Х» – ну никто в России ни на секунду не усомнится, что сия буква означает. «В» растолковано было как «возьми». А «З» – тут проще некуда. «Задаром»! Вот так. Приходи и бери «Х» даром. Я тебе его дарю. На добрую память. Бери сей «Х» и помни обо мне.
– Очень интересно, – пренебрежительно отозвался Сергей Павлович.
– История, мой милый, – поучительно заметил папа, – подлинная, неприглаженная, непридуманная нанятыми вралями вроде… именем его не оскорблю уста мои! Велика-де Россия, а отступать некуда, Москва позади! Так в опере поют, а не в окопе, да еще зимой лютой, когда вши на тебе – и те замерзают… Она бесценна не столько даже как верное изложение событий… без всякой этой клюквы развесистой… сколько как честное стремление передать состояние духа народа, вконец измочаленного, изголодавшегося, измаявшегося… И без этого самого ХВЗ в площадном его прочтении она лишится чего-то страшно существенного, какого-то нерва своего, своей боли, отчаяния… – Так рассуждая, папа со второй попытки зажег духовку и в черную ее глубину с голубоватыми огоньками по краям вдвинул сковороду, на которой в меру посоленная, приправленная сухими травками, поперченная и, как младенец, любовно спеленутая серебристой фольгой, лежала добытая Сергеем Павловичем вырезка. – И все увидят, как это будет хорошо! – благостно вздохнул он. – Право, Сережка, в такие минуты истинно ощущаешь себя творцом неба и земли… А за столом! Да еще под чару наибелейшего вина! – Предвкушение скорого блаженства выразили даже синие мешочки под глазами Павла Петровича. – Кстати… Ты принес?
– Принес. Но я тебя заклинаю…
– Ни слова! – защищаясь от вопиющей бестактности младшего Боголюбова, папа выставил перед собой обе ладони. – Мне?! Предупреждение?! И кто? Порождение моей плоти и крови! Сын! Ужасный век! Ужасные сердца! Или я не знаком с правилами хорошего тона? Или не вращался в приличном обществе? Или не ухаживал за прекраснейшими из прекрасных, в сонме которых самой прекрасной была незабвенная моя Ниночка…
«В кабаках ты вращался, – безжалостно подумал Сергей Павлович. – Лучше бы могилку мамину сохранил». Такую жестокую, но вполне справедливую мысль допустил Сергей Павлович – однако, дабы она, не дай Боже, вдруг не вырвалась наружу и не погубила на корню дорогой ему замысел ужина, прообразующего совместную с Аней жизнь, он наглухо замкнул рот.
Папа, между тем, был сегодня в отменном расположении духа. Добывая из недр шкафа с провисшей дверцей единственное в их доме коричневое керамическое блюдо, выкладывая на него петрушку, разрезанные каждый на четыре части огурцы, разделенные пополам помидоры, чудесно размножившийся на симпатичные желтые дольки перец и, подобно только что оторвавшемуся от полотна художнику, любуясь созданным им натюрмортом, он обратился наконец к опалившей его молодое сердце любви. Подруга… ах, как же ее звали? ДИП помню, ХВЗ помню, а имени возлюбленной моей, чьи щечки были, как две половинки граната, а груди… о, эти два холма! ласкал я жадною рукой… вся она была прекрасна, милка моя… надо же! вспомнил! ее Милой и звали, как твою прежнюю, Людочка Борзова, наша кладовщица, и лет ей тогда было то ли девятнадцать, то ли двадцать, и вся она цвела, будто майский цвет. После смены в кладовой были наши с ней встречи на покрытой кумачом ветоши, не считая в клубе танцевобжиманцев. Фокстрот. Я ковал тебя железно-ою подково-ою, я коляску чистым лаком покрыва-ал… Но в минуту страсти нежной случился однажды казус. Будучи уже близок к седьмому небу, пребывая в огне и шепча в ушко с позолоченной серьгой сладостные слова, каковые нечего даже и повторять, ибо всякий олень человеческой породы шепчет их, пусть и на свой лад, но в общем-то достаточно единообразно, он услышал в ответ звук, в происхождении которого не могло быть ни малейших сомнений. Именно, именно, мой друг! Она пукнула – и с высот заоблачных в тот же миг папа был повержен на землю. Чресла его ослабли, страсть иссякла, любовь кончилась. Ибо какая любовь без страсти?
Казалось, однако, что было отвратного в том протяжном и довольно мелодичном звуке, который вполне могла бы издать, например, флейта или, допустим, фагот? Нет, фагот в данном случае чересчур, так сказать, брутален, и в качестве более уместного сравнения тут скорее подошел бы какой-нибудь кларнет или валторн, а впрочем, черт их разберет, и не в этом, в сущности, дело. А дело в том, что после того прискорбного случая папа, как ни старался, не мог возжечь в себе прежний огонь. Милочка стала казаться ему грубо раскрашенной матрешкой, излишне румяной, чрезмерно грудастой, и ее прежде восторгавший папу зад теперь внушал ему тоску, возникающую при созерцании какого-нибудь допущенного природой промаха. Бедная! Она пыталась объяснить, что причиной происшедшего было вовсе не отсутствие в ней сердечного влечения, без которого она никогда в жизни никому не даст, ни в виде пьяном, ни тем более – в трезвом. Проклятая шрапнель всему виной, перловая каша, в количестве двух порций поглощенная ею в обеденный перерыв в столовой. Внутренний голос подсказывал ей: не ешь кашу, потеряешь Пашу. Зачем она пренебрегла предостережением свыше, понадеявшись на молодой организм?! Ее отчаяние не трогало папу. Он охладел навеки. Как раз в эти дни он прощался с цехом, уходил в многотиражку, под опеку Натана Григорьевича Финкельштейна, о нем же, мне помнится, я тебе однажды рассказывал, собирался в пединститут, на филфак, куда и поступил с наилучшей характеристикой от парткома и завкома. С кладовщицей Милой все равно пришлось бы проститься. Но чтобы таким образом?!