– Поучительная история, – процедил Сергей Павлович.
– Тебе не нравится? Ну не Дафнис и Хлоя… Хотя с какой стороны взглянуть. Но, во всяком случае…
– Папа, – перебил Павла Петровича сын, – а где мы будем…
– Принимать твою даму? Всегда на кухне сидели. Не королева английская. Чем богаты.
– Да при чем здесь…
Сергей Павлович с омерзением глянул вокруг. Как раз и таракан пробежал по столу, и папа, проводив его долгим взором, вынужден был признать, что, хотя для возвышенного сердца таракан, в сущности, мелочь, но у человека, непривычного созерцать его в столь частом и близком соседстве, он вполне может вызвать приступ отвращения, каковое по неведомым нам законам психологии падет и на хозяина, расплодившего в своем доме всякую нечисть.
– И тараканы, будь они прокляты, – с отчаянием сказал Сергей Павлович, – и все остальное…
Папа невозмутимо пожал плечами.
– Чистенькими нас всякая полюбит. А ты полюби нас, какие мы есть… Ты нас пойми и покажи, что ты женщина не только умная, но и чуткая. Отчего у нас такой быт? Отчего кругом одно старье? – и папа пнул покосившуюся дверцу шкафа. – Отчего трех тарелок приличных в доме не найти? Да оттого, – будто для клятвы поднял он правую руку, – что здесь живут люди духа! Созерцатели! Аскеты! И не быт – бытие, его сущность, его загадки, его тайна, вот что занимает их и вот почему ко всему остальному они питают холодное презрение!
– Рюмочек у аскетов многовато, – заметил младший Боголюбов, придирчивым взглядом обозревая посуду. – На все вкусы.
Папа кивнул. А ничего странного. Та влага драгоценная, для поглощения которой рюмки, рюмочки и рюмашки служат лишь вспомогательным средством: полуаскетическая – двадцать пять граммов, один бульк, аскетическая – пятьдесят, полтора булька, и сверхаскетическая – сто граммов, два полноценных булька, – она, собственно говоря, и является силой, уносящей нас из квартирки номер двадцать семь в высшие сферы разума и вдохновения.
– Вилки, как в общепите… – по-прежнему тосковал Сергей Павлович.
Павел Петрович пропустил его вздох мимо ушей. Когда, спрашивается, поэзия открывается нам во всей своей непостижимой глубине? Когда мы льем чистые слезы, едва заслышав, что под насыпью, во рву некошеном, лежит и смотрит, как живая?.. Когда громовые слова: «и вырвал грешный мой язык!» повергают нас в состояние восторженного оцепенения? И когда мы способны испытать потрясение, которое древние называли катарсис и которое почти неведомо современному человеку? Только пребывая в полуаскезе, аскезе или сверхаскезе! Только имея поры души промытыми, сердце свободным, дух же готовым воспарить туда… Плавным движением руки папа указал в потолок, давным-давно нуждающийся в побелке. Из духовки тяжелой волной поплыл по квартире восхитительный запах млеющего в огне и текущего собственным соком свежего мяса. Сергей Павлович глянул на часы, стер со стола чайные и кофейные подтеки и пятна пищевого происхождения, перетащил его в свою комнату, накрыл скатеркой и, схватив цветы, кинулся из дома – встречать Аню.
– Папа! – предостерег он с порога. – Никаких аскетических упражнений, умоляю!
– Можешь не волноваться! – твердо ответил Павел Петрович и, едва за сыном захлопнулась дверь, свинтил с бутылки крышечку, отмерил себе аскетическую дозу, выпил, охнул и удовлетворенно кивнул.
2
– Очень, очень рад, – увидев Аню, просиял папа, преображенный в светского человека и вовсе не пьяницу черным бархатным пиджаком, темно-серыми брюками, начищенными штиблетами и ярким шелковым шарфиком, изящно прикрывшим дряблую шею. – Много слышал от сына… И теперь по достоинству могу… Прошу. – И Павел Петрович с легким наклоном головы проводил Аню в комнату Сергея Павловича, где уже накрыт был пусть скромный, но вполне достойный стол.
– Вот… – растерянно и несколько косноязычно промолвил Сергей Павлович, обращаясь к папе, – это, значит, Аня… А это, Аня, папа мой, Павел Петрович… А вот это, – он указал на полки с книгами, накрытый красно-черным пледом диван, оклеенные старыми обоями стены, занавески на проволочном карнизе, – комната, где я…
– Сережка! – возмутился папа. – Не нуди. У него есть, знаете ли, – доверительно сообщил он Ане, галантно пододвигая ей стул, – некоторая занудливость… Все хочет объяснить.
– Разве? – улыбнулась Аня, и Сергей Павлович со счастливой мýкой услышал – и где?! – в доме, где за несколько лет он накопил в себе одну лишь угрюмую тоску, ее голос, самый трогательный и самый волнующий голос во всей поднебесной, и увидел теплый свет ее глаз. – Я что-то не замечала.
– О! – воскликнул державшийся именинником Павел Петрович, – вы еще мало его знаете! Но погодите, погодите, – шутливо грозил он и витал над столом, ловко раскрывая утратившую серебряный блеск и покрывшуюся коричневым налетом фольгу и разрезая источающее густые пряные запахи мясо, – у вас, я надеюсь, все впереди.
Сергей Павлович поймал себя на блаженной улыбке, в которую сами собой растянулись его губы. А папа, между тем, уже провозгласил тост за луч света, нечаянно осветивший их с сыном крошечное царство, общей площадью в сорок один квадратный метр. Крошечное, воскликнул он, но не темное, нет! Ибо старый король (тут он указал на себя) и наследный принц (Сергей Павлович плохо соображал, но на всякий случай кивнул) бесконечно рады появлению в их владениях прекрасной Анны, за которую он, как истинный мужчина, выпьет непременно стоя и безусловно до дна. Пока Сергей Павлович, следуя папе, отодвигал стул и поднимался, Аня успела ему шепнуть: «По-моему, я попала на смотрины». Он в ответ молча сжал ее руку.
На Павла Петровича, несомненно, снизошло вдохновение. Он призывал Аню отдать должное собственноручно приготовленной им вырезке и таял от удовольствия, принимая хвалу как от нее, так и от Сергея Павловича, на которого, впрочем, почти не обращал внимания. В меру ли поперчена? – вопрошал он и важно кивал, услышав от Ани, что лучше и быть не может: есть острота, ни в коем случае не забивающая, однако, вкуса. А дают ли себя знать кориандр, шалфей и прочие травки? – не без волнения осведомлялся папа и вздыхал с облегчением, получив от Ани высокую оценку своих трудов. Он подливал в ее бокал вино и, как истинный знаток, объявлял, что к такому мясу нужно именно красное, именно сухое, с чуть ощущаемой где-то в самой его глубине горчинкой. А Сергею Павловичу строго указывал на ужасный запах его «Беломора», наверняка отравляющий Анечке (он так и сказал) ее пребывание в их доме. Аня смеялась.
– Павел Петрович, я к Сережиным папиросам уже привыкла!
– Да, дети мои, – благодушествовал папа, – помню, помню прошлую осень и возвращение Сережки из этого вашего дома отдыха… как его?
Младший Боголюбов подсказал:
– «Ключи».
– Ну да… «Ключи»… Внезапнейшее возвращение! Блудного, так сказать, сына, к любящему отцу. Но в каком состоянии! Будто бы он потерял нечто чрезвычайно важное и за это всех готов предать остракизму. Да. Сидел у меня в тот вечер наш сосед… своеобразный, надо признать, человек…
– Шакал, – вставил Сергей Павлович.
– Ты чрезмерно строг к людям, мой милый. Люди сотканы из слабостей, недостатков, пороков, но нуждаются в снисхождении…
– А вот в Сереже, – вступила Аня, – в вашем, Павел Петрович, сыне, пороков нет…
– Голубка! – воскликнул папа. – Ангел! Именно ваше снисхождение… Доброе сердце! Тебе повезло, мерзавец, – обласкал он Сергея Павловича. – За ваше доброе сердце! – Павел Петрович попытался подняться, но его шатнуло, и он медленно опустился на стул. – Возраст, – пояснил папа. – Тяготы жизни. Накопившиеся недуги. Вынужден осушить сидя.
Его лицо после нескольких полноценных аскетических доз запылало багровым румянцем, и младший Боголюбов, встревожившись, счел нужным предостеречь старшего.
– Папа…
Папа высокомерно на него поглядел.
– Вот, сударыня, – минуя Сергея Павловича, с усмешкой обратился он к Ане, – сыновняя забота во весь, так сказать, рост. Учет и контроль. Держать старика на коротком поводке. Лишать его единственной, может быть, оставшейся ему радости – человеческого общения. Не надо! – остановил он открывшего было рот Сергея Павловича. – Я в здравом уме и твердой памяти. Да, ты явился из этих самых… как там, черт бы его подрал, этот дом отдыха…
– «Ключи», Павел Петрович, – пришла ему на помощь Аня, и он благодарно приложил руку к черному бархатному пиджаку.