У меня, в общем, не было ничего, что требует социальная работа. Были только нежное сердечко и небольшой опыт ухода за уличными собаками. С таким богатым портфолио я в принципе могла что-то ловить только среди самых малозащищённых групп: там, где никто не следит за помощниками и где извечно пасутся секты и такие вот одинокие альтруисты, вроде меня и моих – пока что ещё будущих – коллег. Жаль, что никто не объяснил мне всех этих вещей. Хотя кто его знает: я-то знаю только себя и могу предположить, что если бы случилось чудо и кто-то стал предупреждать меня о проблемах, с которыми я скоро встречусь, и взывать к моей ответственности, то не был бы услышан. Я подсела на идею, адреналинчик пошёл – пути назад не было. Этому городу был нужен герой.
Я пришла в НКО, которая занималась в Москве проблемами бездомных. Меня удивило, что не нужно будет никакой специальной подготовки и что меня выпускают в поле сразу, в тот же день, когда я заехала познакомиться. Тогда ещё как раз было что-то связанное с блинами – очень миленько. Блины спасли мой первый выезд на вокзал: если было не о чем поговорить, то можно было поговорить о блинах. Кто-то из бездомных рассказывал, что рос на Урале и мама пекла там по случаю шанежки: это такие ржаные сладкие штуки, что-то между коржиком, пирожком и олажкой. Мне казалось, что тема дома, мамы и выпечки на улице табуирована, что о таких вещах нельзя заводить разговоры, а то дело кончится то ли дракой, то ли слезами. На деле, о чём можно или нельзя говорить с каждым человеком, приходилось выяснять по факту. К этому сложно быть готовым: ну разве что в том смысле, что не нужно быть бревном – это подстраховывает от ошибок. У бездомного с шанежками был огромный, сломанный в нескольких местах нос, похожий на грозовое облако. Переносица шла сперва влево, потом резко вниз и снова на сторону. Нос распух и занимал всё лицо.
Где-то месяц я правда чувствовала себя модной, а свою работу – важной. Потом я начала чувствовать злость. Потом не чувствовала уже ничего. Это так-то называют выгоранием, но есть такие вещи, названия которых тебя не волнуют, пока ты с ними не столкнёшься. Я ничего не знала о выгорании и думала, что я просто слабый человек. Что я поработаю ещё немного и стану сильнее.
В начале всех делишек я пыталась подружиться с коллегами; но было сложно. Они почти все чудилы, такие аутсайдеры – тех, кто мог бы не только работать, но и говорить хоть что-то внятное о том, что только что делал, почти не было. Весь ивент был от своих и для своих. Не только потому, что мы экономили на пиарщике – организация просто была на это ориентирована. Очень закрытое сообщество, прохладное к новым людям: тусовка. Иногда мне казалось, что самое важное для проекта – это не судьбы клиентов, а то, что требующая постоянного физического и нравственного напряжения работа объединяет, развивает и оздоравливает людей, которые ей занимаются. Общение с бездомными становилось такой коллективной терапией. Челленджем. Ну, или таинством, вообще община была религиозной.
Проект социальной поддержки, который осуществляется по секрету и по наитию и никем нормально не курируется, обычно аккумулирует участников, которым неплохо бы решить свои проблемесы перед тем, как решать чужие. Когда от тебя зависят жизни людей, ты чувствуешь себя важным. Не пробуксовать на быстром выводе, что они правда от тебя зависят, сложно. Социальный проект становится проектом самореализации. Вроде как способом сказать «я есть». И это дорога в ад.
Работа получалась тяжёлой и грустной. Нужно было найти общий язык с бездомными, разобраться в вагонах юридических тонкостей и медицинских рекомендаций, привыкнуть к коллегам и выбрать способ продуктивно работать внутри довольно бардачной организации. Там всё время что-то разлаживалось и расклеивалось. Потенциальная угроза закрытия доводила администрацию до ручки. Срастаясь с ней, вился повсюду вопрос о том, как всё сделать так, чтобы никому не навредить. Локальная история бездомного – тёмный материал, и сегодня ты скажешь что-то лишнее, а завтра кого-то не станет на свете. Разрешать эти муки каждый раз заново, выбирая, о чём тебе можно говорить, а о чём – нет, было нереально. Люди переставали говорить совсем. Это было одним из тех верных решений, которые ничего не решают.