Нам нельзя было называть адреса, по которым мы собирались, время раздач. Нельзя было упоминать общину, когда мы по каким-то спорным вопросам общались с журналистами. Летом было такое: перед Фифой казаки ходили по вокзалам и разгоняли бездомных. Бездомные называли их «зелёными человечками»: они носили болотную форму, похожую на военную, – без опознавательных знаков, без нашивок. Полиция их тоже стремалась, в общем, мы все стремались. Наши клиенты были сами не свои, даже те, кто выглядел неплохо, но жил без документов, маялись и очень просили пристроить их куда-нибудь, пока всё это не кончится. Мы в пене и в мыле пристраивали, это непросто, в Москве приютов мало, в основном тут сетки работных домов или какие-нибудь религиозные объединения, часто с сомнительной репутацией; а все места, где не в рабство и не в секту, очень не хотят работать с теми, у кого утеряны паспорта. Но история не про это, а про то, что я пришла к нашему старшему волонтёру – он там был вроде администратора – и спросила, как бы нам аккуратно привлечь к этой проблеме сми. Он ответил что-то в духе «бомж соврёт – недорого возьмёт» (ну ладно, это я не его цитирую, а «Московский комсомолец»), что проплаченные правительством отряды – это такой городской фольклор, а сотрудничество с оппозиционными сми и другими медиазонами нас убьёт. «Ксюша, – объяснил он мне, – общество относится к бездомным очень плохо, они ещё не понимают, что, чтобы человек не ходил ссаным и рваным, ему нужно где-то мыться и стирать вещи. Так что мы для них немного притон, и они очень хотят нас прикрыть, дай только повод. Нужно время. Сми не нужно».
Я как-то сомневалась, что схема рабочая: складывалось впечатление, что все ждут, пока это сакральное знание – ну, про ссаных и рваных – как-нибудь само собой из уст в уста распространится по городу. На деле получалось, что мы никак не работали с главной проблемой – с изоляцией. Мне, правда, возражали, что мы победители хотя бы потому, что сами-то против стигматизации и всем бомжам лучшие друзья. Я не очень понимала, какой в этом прок, если об этом никто не знает, а мы и не планируем об этом заговорить. Мы прятали проект от соседей и обрабатывали бездомных, чтобы они водили не абы кого, а только проверенных человечков, которые точно никого не побеспокоят и не сделают неожиданностей: наша партизанская политика укрепляла систему, которую мы, по идее, планировали победить.
Горожане в общем неплохие люди и не против, чтобы кто-то занимался беднотой. В основном драконило их только, когда консультационный центр размещался у них в доме. Не все готовы сказать это прямо, но общая идея такая: нельзя ли принимать этих людей где-то не у нас под боком. У нас же дети. А у вас, простите, туберкулёз. Много раз нас обвиняли в том, что мы кормим и одеваем московский криминал: воров, насильников и убийц. Кое-кто взбрыкивал и пытался доказать, что это совсем не так. Как по мне, так они только тормозили возможные успехи. Позитивный образ бездомного – спорный проект. Правда-то в том, что бездомные разные. К нам обращались воры, насильники и убийцы – и много кто ещё к нам обращался. Дело только в том, что мы занимались социальной адаптацией и снижением вреда. Это прагматические штуки. Нравственный суд лежал за пределами нашей компетенции.
Второй после готовых защищать личное пространство соседей страх был в том, что не всё было так уж чисто в плане организации деятельности. То, что рехаб у нас не работал и вред не снижался, – это ладно, тут всегда можно найти, чем себя оправдать. Но не было возможности не только организовать эффективную работу – не организовали даже соблюдение санитарных норм. Это волновало. Не в том смысле, что мы боялись кому-то навредить. Просто это было достаточным основанием, чтобы нас прикрыть: в том случае, если бы к нам вдруг проявили интерес.
Много МФЦ, в которых принимают бездомных, расположено в подвальных помещениях. Там нет окон, комнаты плохо вентилируются. Боялась ли я подхватить тубик? Ну разумеется, не хотелось бы. Но страшно не это, потому что я-то, схвати я туберкулёз, посижу месяцок на антибиотиках и буду здорова. А бездомный, который заболевает – а заболевает он в принципе легче, чем я, потому что живёт на пределе физических возможностей, – проморгает свои изменения в лёгких, поздно узнает о диагнозе и попадёт на долгое тяжёлое лечение, которое, может быть, уже никому не поможет. Работая в подвалах, мы рисковали прежде всего не собой, а подопечными. Я спрашивала об этом, и мне говорили, что я не понимаю, в чём суть работы. Что я сосредоточена не на том.