- Наверное, немой? - гадали солдаты.
И, не вытерпев, однажды спросили у здешнего чайханщика. Тот посмотрел на них удивленно, ответил:
- А чего болтать? Так и ухо отрезать можно, э!
Клиент усаживался поудобнее в дерматиновое кресло и задирал щетинистый кадык. Цирюльник укутывал его простыней, осторожными точными пальцами отжимал дымящуюся, из только что шумевшего кипятка салфетку и расстилал ее по лицу клиента, слегка ощупывая и придавливая - так слепые ощупывают лица и скульпторы - глину. Салфетка продолжала дымиться, но ни разу никто не вскрикнул, не обжегся. Мастер знал, что делал. Быстро взбив пену в фаянсовой пиалке, он срывал салфетку прочь и в три широких движения наносил пену. Опасная бритва летала по ремешку, прикрепленному к столику трельяжа и туго натянутому левой рукою цирюльника... Подойдя вплотную к креслу, он делал паузу, держа бритву лезвием вверх.
Высшая математика играла в его руках, блистала квантовая механика. Он выписывал по мыльной маске плавно и вместе с тем стремительно. Испачканная срезанной пеной бритва взмывала вверх, замирала, падала в таз и, коротко булькнув, взмывала снова, готовая к новой атаке... Он был тот, чьи руки познали науку, впитали сок ремесла - он был Ремесленник.
Частенько солдаты стояли по двое, по трое, прислонившись к стене возле лестницы. Обряд бритья отправлялся прямо у них на глазах. Если было возможно, Митя старался оказаться в вестибюле каждый раз, когда за стеклянной перегородкой начиналось бритье. Митя отдыхал, наблюдая за действом. После вида дымящихся окон и набухших горем глаз плавные и точные руки успокаивали. Старик со стрижеными усами, орудующий опасной бритвой, как дирижерской палочкой, напрочь завладевал его вниманием. (Он был ремесленник, как Митин дедушка. Кажется, и само киношное дело Иван Андреич постигал как раз в Ремесленном Училище. Руки ремесленников не могут нести зла. В детские Митины годы дед никогда даже легонько не шлепнул Митю, ни разу не накрутил ему уши, не отвесил подзатыльника - а уж сколько тот предоставлял поводов!) К деньгам цирюльник не притрагивался. Оплата производилась коротким ныряющим жестом в нагрудный карман халата. Он сухо кивал и отходил прибирать место для следующего клиента, ожидающего своей очереди в подвальчике чайханы. (Сдачи обряд, само собой, не предполагал.)
В просторную чайхану спускались по лестнице с очень узкими ступенями, ставя ноги вдоль - поперек кирзачи не помещались. Солнце било в полукруглые окна, расположенные вровень с тротуаром. Между прямоугольными колоннами потолок срастался сводами. Плавали табачные завесы, в маленькие стаканчики "с талией" клали по три-четыре кусочка сахара и лили черный непрозрачный чай. Разговоры здесь были шумные, с базарным гомоном и перекличками.
Бритые и еще не бритые мужчины сражались в нарды и домино. Солдат не замечали и ничем не угощали. Видимо, находился здесь своего рода закрытый клуб для тех, кому давно за тридцать. Расходились в обед.
...Глядя на четкую отлаженность, день ото дня повторяющуюся одинаковость сюжета, глупо было сомневаться, было ли так раньше, до волнений. Война войной, а чайхана каждый день набивалась под завязку.
- Хорошо живут, бля.
- Интересно, а кто работает?
- Столько сладкого жрут, а не толстые.
- Я бы побрился у этого, в холле.
- Да, и я бы побрился, если б не бздел - чик по горлу, и алес.
Было грустно от таких разговоров. И было непонятно, кто же из этих людей, что приходят с детьми к БТРам, бреются у виртуоза, сидят, развалясь, за круглыми столиками под круглыми тусклыми абажурами, неторопливо идут куда-то по мостовым, - кто же все-таки громит армянские дома?
Решетов лихачил, как автомобильный хулиган. Хищно похохатывая, падал грудью на штурвал и заявлял:
- Эх, я б сейчас въехал! Пусть какой-нибудь чурек на "Жигуленке" выскочит. А! Хоть какой-нибудь. Эх, я б его! В гармошку б! - И добавлял возмущенно: - То же мне, придумали беспорядки наводить!
До самих беспорядков ему, собственно, не было дела: "Да пусть хоть совсем друг дружку перережут", - но дембель, дембель-то все откладывался и откладывался, а беспорядки все продолжались и продолжались. "Второй месяц перехаживаю", - говорил он. Как про беременность.
Митя понял: здесь легче тем, кто злился, проще. Подогревая свою злость, Решетов отчаянно газовал возле открытых окон, густо окуривая их чадом выхлопов. Завидев на трассе пешехода или унылую арбу, запряженную вечно понурым, вечно усталым ослом, он сбавлял скорость и хватался за ручки, вращающие башню и наводящие крупнокалиберный КПВТ. Шутил. Пешеходы замирали, погонщики понурых ослов резко натягивали вожжи.
- Не ссы, Мамед! Патронов сегодня не дали, - заливался он, проносясь
мимо. - Погромщик х...в!
Эти дембельские шутки мучили Митю - будто в его присутствии влезли грязной лапой в чью-то развороченную рану: ух ты! как тебя расхренячило! Сам он так и не смог отрастить полноценную злость - старался, тужился, говорил вслед за остальными: "Сволочи, расстреливать их", - но не чувствовал ничего, кроме растерянности и промозглой, как осенний ветер, тоски.
(Тоски было вдоволь. Стояла бурыми лужами, наползала из-за бледного горизонта. Тоска животная, струной протянувшаяся откуда-то из желудка к ледышке луны. Тоска обессилевшей души. Тоска нежилых домов, пристально глядящая в тебя выбитыми окнами. Тоска погибших вещей. И в этом скачущем вдоль обочины
вороне - иссиня-черная, переливчатая. И в мокрой немой листве, и в неотвратимости, в неотвратимости, черт возьми...)
- О, сейчас бабку подстрелим! Та-та-та-та-та!
Митя краснел. "Нельзя, нельзя!" - но все вокруг смеялись: и Земляной, и Тен, и Бойча, и даже... нет, Лапин не смеялся.
- Эй, бойцы, у вас патронов лишних не найдется? - спрашивал дембель. А то тут один интересовался. По червонцу за пачку.
Никто, конечно, не воспринимал его слова всерьез. Отвечали:
- Давай твой бэтэр загоним. За стольник. Все равно он несчастливый.
Каждую ночь в расположившейся в горкоме комендатуре раздавались звонки:
- Приезжайте скорее. Здесь погром.
Они прыгали в БТР, машина неслась по адресу. Частенько там, куда они приезжали, мирно темнели окна, луна золотила стены.
- Адрес правильный?
- Да правильный, правильный.
- Опять нас н....ли?
Стояли некоторое время, вслушиваясь, и, оглушительно рявкнув двигателями, обматерив пустынный переулок, разворачивались обратно. А в это время в другом месте ярко вспыхивали крыши, звенели стекла. Били, крушили, выталкивали взашей кричащих женщин. Зверь погромов метался по Шеки дней десять. Потом выдохся, стал реже выходить на охоту. Через ночь, раз в неделю. Наконец, угомонился - некого стало громить. Оказалось, есть особые знания, как правильно спасаться от зверя. И удивительным образом они сохранились. Хранилось все эти годы - как прабабкины рецепты, как пыльный шкаф на чердаке, как туфли покойного дяди, - на всякий случай. Жили рядом, здоровались по утрам, вместе гуляли на свадьбах, говорили: "Как дела, брат?" - но лишь только послышалась грозная поступь, с первым же булыжником, влетевшим в окно, вспоминали, как и что делать.
Мужчины армяне сразу покинули город. Увозили и маленьких детей, младенцев с кормящими матерями. В битком набитых, просевших до земли машинах они уезжали на запад, в сторону Армении. Им не препятствовали - зверь жаждал не столько крови, сколько территории. Оставались женщины. То, что могло быть названо трусостью, было, наверное, наиболее рациональным в кривозеркалье погромов. Поскорее где-нибудь зацепиться, найти место для жизни и ждать своих - лучше, чем быть растерзанным у них на глазах. Женщин не убивали. Сбрасывали с лестниц, рвали одежду, плевали в лицо, но не убивали. Молодых девушек по вполне понятной причине старались отослать вместе с отцами. Тех, кто вынужден был остаться, прятали в подвалах. Погромы ввиду присутствия армии были поверхностны, делалось все на скорую руку, и до подвалов обычно не добирались.