— Это я мигом. Намедни Лентяева из гаража погладила — на вид аккуратный, румяный, в меру поджаристый, хоть сейчас на буфет клади. Одеяльце у тебя славное, внучок, небось, подарил? Давай его в утюг на подмогу. — Не смушаясь нестерпимым горелым запахом, Никифоровна принялась охаживать Еропкину утюгом. Та хохотала, визжала, будто ее щекочут.
— Я на утюг удалая, — ворковала Никифоровна, — хошь в негра перелицую, хошь в трактор. По-моему, трактором тебе быть — одно загляденье, катайся себе, сараи сшибай!
— Да нет, Никифоровна, хлопот много. Опять же арестовать могут. А то сломаюсь, стану пень пнем. Ты меня в прежнюю почисть, убери рыжесть эту окаянную, а я тебе женишка взамен. Вместе гладить будете.
— Вот спасибо. Утюг шибко ндравный — остыть норовит. — Кивнула мне. — Ты, пострел, сбегай, угольков горячих спроворь. Пожар на Цыплячьей улице, одна нога там, другая здесь. Совок не забудь. Мать честная, это что за краля!
Стена раздвинулась. Показалась женщина средних лет в черном кимоно с тяжелым черным узлом волос на голове. Она шла неторопливо, как по тропинке, дробно постукивая сабо. На шелковом кимоно были вышиты радужные пауки. — Сейчас я тебя, проклятую, утюгом угощу, — зашептала Никифоровна, но как-то неуверенно. За квартирой открывался японский пейзаж: хризантемы, георгины, пагоды. По дороге катился самурай, помогая себе корытом. Женщина шла не оглядываясь, радужные пауки спрыгивали с кимоно обратно в квартиру, вслед за ними змеился ручей, который погасил утюг Никифоровны.
— Диво заграничное, батареи текут, ленты или чулки плавают. Кусаются, собаки! — завопила Еропкина. Никифоровна зажалась в угол и отбивалась от пауков утюгом. Я бросился за черным кимоно, ударился в стену и остановился в раздумье: — Хорошо бы в Японию. Хризантемы, экибаны, кун-фу, забот никаких. Но…накрылась Япония. А эдесь торчать со старухами да с пауками совсем тошно. Лучше уж на работу пойти.
— Вот, Иван Иваныч, каково работу прогуливать! Рассказал Наукин твои приключения. Спасибо живой остался.
— Да там такие дела, товарищ Диоптрий. К бабке еще старуха пришла. Потом еще японка пожаловала. Правда, они ее утюгом обратно в Японию загнали. Она им на память шелковых пауков оставила. Сейчас с ними воюют.
— Видать, изрядно тебе голову скрутило. Бабки, японки, пауки. Тут сам начальник треста не разберется. Нет, с шурупами спокойней. Верти, да деньгу зашибай. А с пауками все равно, что в сломанной бане жить, от холода дрожать.
— Как мне домой возвращаться, ума не приложу. Верно там бабок полный хоровод.
— Вместе пойдем, — решил Диоптрий. — Парочку молотков прихватим. И топор не помешает.
На лестнице в моем подъезде пьяный Простоквашин обнимал участкового: — Ты мне сын и двоюродный брат. Ну их к черту! Больше всего бабку люблю. Будь моей бабушкой, и я пить брошу. Мое слово закон и…танк. Ну не тяни, подкинь червонец. Инженер сбегает.
Возле них стоял Непейпиво и, размахивая руками, объяснял почему голову всего дешевле мыть разбавленным керосином. Мы протиснулись и вошли в мою квартиру. Тишина.
— Может в Японию подались с пауками, — предположил Диоптрий.
На диване лежала мертвая Еропкина. У нее на груди покоился рыжий паук.
Бренчалкин
Один хмырь, с которым я учился в школе, остался мне должен авторучку. При страстном желании и экономии, я смог бы скопить на новую ручку, но зачем идти против принципа: должен — возвращай. Тем более, авторучка мне понадобилась в кои-то веки для серьезного дела. Для всяких там доверенностей, заявлений да подписей я всегда клянчил ручку у подвернувшегося субъекта, причем, будучи начисто лишен самолюбия, пресмыкался и унижался часа по два. Однажды даже пришлось жениться на бабке одного жадюги — иначе он ни за что не хотел одалживать ручки. Бабку я поселил у знакомого алкаша — он с пьяных глаз женился бы и на лопате.
Теперь вопрос? С какой стати мне так понадобилась своя ручка? С некоторых пор появились большие сомнения касательно качеств моего характера: есть ли у меня какие-либо добродетели и пороки? Полагаться на других здесь нельзя, поскольку эти другие с удовольствием переложат на мои плечи весь свой духовный скарб и, довольные, пойдут пить пиво, оставив меня, наподобие туриста, влачить по тернистым дорогам жизни огромный узел со своим барахлом. Разумеется, я — не луч света в темном царстве, но и не половая тряпка среди кружев. Думать бесполезно — мысли, подобно медузам, уплывают, постепенно растворяясь в экзистенциальной кислоте. Или, может быть, в щелочи? Или в сиропе событий? Ну какие-такие «события» в моей жизни? А насчет сиропа лучше бы помолчать.
Как-то пригласили нашу квартиру на экскурсию по желанию: кто хочет — пусть идет в зоопарк, кто хочет — в морг. Никто не пошел, сочтя прогулку в зоопарк детским занятием, один я отправился в морг, влекомый понятной, но «неведомою силой». Еще в юности меня тянуло в морг, но так называемые дела, так называемая работа и прочие отговорки потворствовали пренебрежению этим важнейшим визитом. Обыкновенная лень, подумал я и тут же забыл про это серьезное дурное качество. Памяти у меня не было никогда, но я считал ее отсутствие несравненно лучше присутствия и никогда не понимал нарочитого почтения к Мельпомене, будь она хоть первейшей богиней.
Итак, двинулся я в морг. Меня встретили с особой почтительностью — посетители здесь были редки — элегантные экскурсоводы приняли меня за журналиста. Я долго рассуждал о чистоте помещения, о сверхинтуиции, вложенной смертью в мозги любимых своих служителей, о приличном выражении лица самых отъявленных негодяев в неподвижности смерти. «Платили бы побольше, не забудьте записать», — пропел чей-то дотошный тенор. «Да я, видите ли, ручку забыл», — начал я свою привычную речь. Тенор тут же подошел к центру зала, достал ручку из бокового кармана какого-то клиента и передал мне: «Это вам на долгую память. Не забудьте нашей настойчивой просьбы относительно зарплаты.»
Эту просьбу я тотчас забыл. Представьте себе мое изумление: тенор достал авторучку из кармана моего школьного приятеля! Помер значит бедолага! Но какова все таки моя сообразительность! Тут же, в огромном городе, нашел должника! Сработал железный принцип: должен — возвращай!
Когда я пришел домой, в голове всё вертелось. Зачем записывать качества моего характера? Я ловок, интуитивен, находчив, сообразителен, чего еще надо? Правда, есть у меня дефект — когда я подпрыгиваю, в животе что-то бренчит: то ли я впитал денежную мелочь с молоком матери, то ли объелся трески (говорят, они кладут в эту рыбу, в подарок покупателю, пакет с мелочью). Во всяком случае, меня прозвали Бренчалкин. Не знаю недостаток это или достоинство, надо ли записывать или нет, но раз уж записал, пусть остается. Да, но если я буду фиксировать всякую чушь, я опозорю чудом найденную авторучку. Что же делать? Дневник писать не стоит, так как в жизни у меня ничего не происходит, повести да романы — не моего ума дело. А может по-простому — что в голову придет, то и запишу. На читателя мне наплевать — если публика сия не ценит даже Жана Ришпена, пошла она куда подальше. Бумага есть, авторучка есть…и вперед!
(При желании можно сделать из этих фраз максимы, извлечь глубокомысленные истины. Правда, они лаконичны. Мне более всего нравится «проснулся и упал». Скажем, божья коровка проснулась в полете и упала в одуванчик. Сколько таких несчастных случаев! И никто не виноват. Хотя эти крючкотворы-судьи всегда найдут статью против божьих коровок. Одуванчик у них почему-то всегда прав. Некоторые из них читали «Вино из одуванчиков» Бредбери и не взлюбили божьих коровок. Может потому, что последние вина не дают, а молоко? Черт знает этих юристов.)
Авторучка вроде расписалась, а толку никакого. Ерунда получается. А какие у меня вообще отношения с чтением и письмом? Честно говоря, так себе. Когда меня просят чего-нибудь подписать, я стараюсь увести тему в сторону. Недавно, к примеру, на воззвании против войны в Ираке, я нарисовал алую и белую розу. То есть думал, что нарисовал. Получилось нечто вроде двух скомканных газет или двух пьяных крокодилов. Но публике весьма понравилось. Отсюда вывод: