Сомнений больше не остается. Мы сами своими же руками обносим себя двумя рядами колючей проволоки, отгораживаясь от внешнего мира и свободы. И есть в этой нашей работе что-то столь горестное и унизительное для всех нас и вообще для человека, что мы приходим в подлинное отчаяние и окончательно падаем духом.
— Эх! — жалуемся мы на свою судьбу. — Ведь это надо же, сами себя от людей хороним! Делай теперь здесь с нами, что заблагорассудится, — полная воля фашистам!
— Да что говорить? Они теперь отыграются на нас за свой позор, — намекая на бесславное поведение конвойной команды «Гинденбурга», подтверждает Полковник. — Хорошего нам тут ждать нечего. По всему видно, своего бесчестья они нам не простят. Уже по нонешней ночи можно судить, как они намерены с нами расправляться.
А немцы, похоже, задались целью закончить работы по устройству нового лагеря не позже как к вечеру и теперь прямо-таки выходят из себя, подгоняя и избивая замешкавшихся и не спуская с нас глаз. Мы буквально валимся с ног, и только опасение оказаться покалеченными придает нам сил и не позволяет упасть в снег. Многие не вынесли бешеного темпа и злющего холода. То тут, то там мы обнаруживаем полузанесенные снегом окоченевшие трупы наших соотечественников, не выдержавших стужи, а то и просто пристреленных конвоем за попытку подойти к его кострам.
Результаты наших непомерных усилий не заставили сказаться. К исходу дня площадь вырубки была надежно опоясана со всех сторон высокими проволочными ограждениями, четко обозначившими границы нашего лесного лагеря, а на очищенных от снега и пней участках красовалось несколько новых, таких же круглых приземистых фанерных палаток, что у конвоя. Неоднократно пересчитав, немцы в них нас и расселили.
Мне невероятно посчастливилось. В нашу палатку, пятую по счету, немцы водворили восьмерых людей, которые вместе со мной прошли не один лагерь и которые хорошо знали один другого. Разнообразие привычек, возрастов и профессий не мешает нашей девятке оставаться сплоченным коллективом и держаться в определенной степени особняком от остальных сожителей. По прозвищам и именам нас можно без особого труда разбить на две группы.
Первую группу — из шести человек — возглавляет приземистый и смахивающий на лешего Яшка-колдун, довольно дряхлое, заросшее волосами существо с острым взглядом, зубами наподобие волчьих клыков и непроницаемым для нас прошлым. Задолго до войны «подчистую» снятый с учета по старости, в плену он оказался по явному недоразумению. За умение толковать сны и предрекать несчастья мы побаиваемся его, не оказывая ему особого почтения.
Вторым следует флегматичный, ненамного отставший от него в летах Папа Римский, до комизма простодушный, положившийся на судьбу пчеловод из Поволжья, наделенный рыхлым телосложением и отмеченный исключительным в своем роде пучеглазием.
К ним примыкает устрашающего роста, а в действительности безобидный карельский лесоруб Кандалакша, согнутый от хронического недоедания и потому питающий особое пристрастие к теплу и кулинарии.
О сравнительно молодом, средних лет уроженце загадочной Даурии, сохранившем воинскую подтянутость Полковнике мы знаем ничтожно мало. Разве лишь то, что, скупой на слова, он предприимчив в действиях и слывет у всех за надежного товарища.
Неприметно-молчаливого и зачахшего в неволе Лешку из-под Вятских Полян мы именуем Порченым. Неотступная тоска по земле и дому не покидает его даже во сне, и в минуты отчаяния он как нельзя лучше оправдывает присвоенную ему кличку.
Возрастную лестницу этой группы завершает самый молодой из нас, а потому не в меру озорной киномеханик Павло, прозванный за безудержный язык Радио. Его жизнерадостность, которую не мог убить даже плен, доставляет нам изрядное беспокойство, и от неприятностей его спасают лишь снисходительность к летам и покровительство Осокина.
Все эти люди утратили в плену имена и фамилии, получив взамен меткие прозвища. В нашем положении редко кому удалось сохранить собственные имена, да, впрочем, мало кто и дорожил ими. Куда удобней скрываться под кличкой, ничего не объясняющей и ни к чему не обязывающей. В плену она служит своего рода защитой, и потому никто из нас не протестовал против самых неожиданных эпитетов и прозвищ, весьма охотно на них откликаясь.
Во вторую группу (она состоит из трех человек) входят те, кому прозвище не помешало сохранить и свою фамилию.
Прежде всего, это нимало не ослабевший и завидно сохранившийся в плену Жилин. Он — единственный из девятки, кого мы явно недолюбливаем. Не брезгуя всякого рода сомнительными сделками и ловкими комбинациями, кряжистый и жилистый Козьма смахивал скорее на крепкого кулака, нежели на рядового пленного. Его метко окрестили Жилой, он — себялюбив, жаден и глубоко безразличен ко всему, что не затрагивает его личных интересов. Неудивительно, что имя и фамилия его, не говоря о прозвище (как говорится, нарочно не придумаешь), казались словно пришитыми к нему и как нельзя лучше характеризовали его натуру и кулацкие повадки.