Нас спасают душераздирающие вопли и оглушительный хохот в соседней палатке, заслышав которые, палачи мгновенно забывают о нас и в предвкушении интересного зрелища всей гурьбой устремляются к выходу. В палатке надолго воцаряется мертвая тишина, а о посещении немцев нам довольно основательно напоминают выбитые зубы, сломанные ребра и неутихающая боль во всем теле. Истерзанные до потери сознания, мы долго не можем прийти в себя и, только собравшись с силами, пытаемся навести относительный порядок.
На этом, однако, наши ночные злоключения не кончаются. Не успеваем мы опомниться от неожиданного визита немцев, как на смену им появляются вездесущие полицаи.
— Дрова на кухню! — командует возглавляющий их небезызвестный в лагере Гришка. — Все, до единого полена!
— Оставьте хоть на обогрев с десяток, — пытается отстоять топливо Кандалакша. — Не замерзать же ночью!
— Я вот сейчас тебя обогрею! — оглядывается на него Гришка и, сделав неожиданный выпад, тычет ему кулаком в зубы. А Кандалакша, лишь пошатнувшись от удара, способного свалить даже быка, удерживается на ногах.
— Крепок! Видать, еще не выдохся, черт! — изумляется Гришка и делает знак сопровождающим. — А ну, прощупайте-ка его, ребята!
Не заставив себя ждать, полицаи набрасываются на рослого лесоруба.
— За что бьете? — вступается за него только что очнувшийся Андрей. — Здесь и без вас немцы «потрудились», можно бы на этот раз без битья обойтись.
— Я тебе сейчас порассуждаю, падаль, вышибу дурь-то за других заступаться и куда не надо свой нос совать! — мгновенно звереет Гришка и, ухватив увесистое полено, со всего маху обрушивает его на тщедушное тело нашего бесстрашного товарища. Отвесив ему несколько убийственных ударов и оставив Андрея почти полумертвым, Гришка угрожающе поворачивается к нам:
— А ну, живей!
Перетаскав дрова и добравшись до разоренной палатки, мы решаем, как скоротать ночь. Из затруднения нас выводит Кандалакша.
— Погрудней лечь надо — только и делов! — предлагает он. — Никакой мороз не одолеет!
Мы следуем его совету, и вскоре палатка погружается в тревожную зыбкую тишину. Стихает и весь лагерь, только что взбудораженный необычной «увеселительной прогулкой» немцев. Лишь где-то за проволокой еще долго не смолкают отдаленный смех и оживленная перекличка сменившихся постовых, участвовавших, видимо, в ночном побоище, которое воспринимается ими как удачно проведенная боевая операция.
Просыпаемся мы задолго до подъема, но лежим в темноте не в силах пошевелиться. Выстуженная за ночь палатка напоминает настоящий ледник, и, скованные холодом и болью, мы отнюдь не расположены вступать в разговоры. Первым, не выдержав, заводит разговор Павло.
— Чего не встаете? — слышится словно из-под земли его глухой задиристый голос. — Ждете, когда подъем сделаю?
Его выступление палатка встречает с явной неприязнью:
— Захрипел репродуктор, а говорили — спортился.
— Проснулось чадо! Теперь до вечера не уймется.
На Павло эти нелестные реплики не производят ни малейшего впечатления.
— Поговорите у меня! — парирует он. — Выгоню вот на зарядку — мигом отрезвитесь!
Выведенные из терпения, мы грозимся:
— Смотри, как бы тебе вот зарядку не сделали! Что-то уж напрашиваешься очень.
Раздражение наше столь велико, что мы почти не владеем собой. Павло благоразумно смолкает, и в палатке снова воцаряется тишина. Из оцепенения нас выводит крик полицая.
— Подъ-е-ем!.. — разносится по лагерю его зычный голос.
Недвижные до этого копны тряпья приходят в движение и начинают подавать признаки жизни. Нам предстоит нелегкая задача. Спасаясь от холода, мы закутывались в тряпье с тщательностью, с которой мать пеленает ребенка, и теперь нам требовалось немало сил и времени, чтобы из этих «пеленок» выпутаться. Следуя примеру других, я делаю неловкую попытку освободиться от грузного хлама, но лишь больше в нем запутываюсь. В образовавшиеся щели, словно вода в пробоины корабля, тотчас же устремляются струи острого ледяного холода.
Яростные удары уже до основания сотрясают палатку: