С жадностью затянувшись предложенным окурком и мгновенно повеселев, гость раскланивается и направляется к выходу.
— Ну, спасибо! Ублажили! Все повеселей теперь на холоду стоять будет.
— Да чего там! — кричим мы ему вдогонку. — Это нам тебе спасибо-то говорить надо. Впервые еще такую-то вот парашу слышим. Так что заходи почаще да приноси еще что, в том же роде.
— Спасибо за приглашение. А что касаемо параш, то о них не беспокойтесь. После Сталинградского побоища они теперь как из решета посыплются — успевай только подхватывай.
После ухода дяди Васи мы долго не можем прийти в себя, долго не можем успокоиться. Узнав поистине потрясающие новости, взбудораженная палатка гудит и готова едва ли не взорваться от оглушительных криков и нескончаемых словопрений. И только явно выдохнувшись под конец, она снова погружается в сторожкое молчание, а ее взбудораженные обитатели — в самые радужные надежды. С облегчением опускается на свое ложе и возбужденный Андрей, и уже до самого выхода на плац с его измученного лица не сходит счастливая и радостная улыбка.
В таком вот блаженном состоянии мы пребываем до тех пор, пока жестокая реальность вновь и самым решительным образом не дает знать о себе. Расстаться с теплом и радужными мыслями у нас не хватает воли даже после свистка, напоминающего о построении.
— Успеем выйти, — оттягиваем мы неприятную минуту, — все равно до света стоять на плацу.
Первым приходит в себя Папа Римский.
— Выходить бы, мужики, надо. А?.. — нерешительно напоминает он. — Того гляди, плетей схватим, право!
Он вопросительно всматривается в наши полуосвещенные лица и, не дождавшись ответа, покорно смолкает. По лагерю снова разносится назойливая трель свистка.
— Эх! Что серпом по шее, сверчок этот, — уныло сетует Лешка. — Опять на целый день под палку. Да еще на холоду настоишься досыта перед этим.
Наше отсутствие на плацу не остается незамеченным. Энергичным пинком распахнув дверь, в палатку вваливается окутанный морозным паром Гришка-полицай. Его появление не является для нас неожиданностью. Мы давно привыкли к подобным визитам, и они не производят на нас особого впечатления.
— Вас, гады, свисток не касается? — зловеще цедит сквозь зубы Гришка. — Не касается, вас спрашиваю?
Не дожидаясь ответа, он пускает в ход плеть. Спасаясь от ударов, мы кидаемся к выходу и спешим протиснуться в дверь. В одну минуту палатка пустеет. Снаружи еще ничто не напоминает о рассвете. Над лагерем по-прежнему висит густая темнота, и в черном стылом небе над головой пылают необычно яркие крупные звезды. На горьком опыте зная, что всякое отступление от заведенного порядка немедля карается нещадными побоями, мы расползаемся по плацу и спешим заблаговременно занять места в командах. Выстоять на морозе нам предстоит не менее получаса. Ежась от холода и постукивая деревянными колодками, ожидаем мы появления конвоя. Мучительно долгими кажутся эти минуты ожидания. Медленно идет рассвет. В сером полумраке все отчетливей вырисовываются бесформенные копны засыпанных снегом палаток. Наконец слышится скрип открываемых ворот.
— К кому-то угодим ноне? — гадает вслух Яшка. — Не дай бог, ежели к Девочке, а не то к Черному иль Могиле. Эти дадут жизни-и-и!.. Все мозги повышибают.
Нам не нужно пояснять, о ком идет речь. Каждому из нас хорошо известны по присвоенным нами же прозвищам самые изощренные садисты и безудержные матерые убийцы из числа конвоиров, спасающихся за спинами пленных от фронта и потому отличающихся при выслуживании особым рвением, изуверством и свирепостью. Это — женоподобный паныч Девочка, демонически-жгучий Черный унтер, бывший мясник ефрейтор Могила, а также смахивающий на обезьяну штатный заправщик карбидных ламп Карбидчик, белобрысый отпрыск некоего юнкерского рода Белый, только что воспроизведенный в унтеры, а посему особо усердствующий в истязаниях перед начальством, и весьма оправдывающий свое прозвище Бомбило. Все они и многие другие, им подобные, не только жестко следовали инструкциям по обращению с военнопленными, но весьма своеобразно трактовали их и усердно претворяли в жизнь. Они были способны каждую минуту и по любому поводу, а зачастую и без него, не задумываясь, изувечить, а не то и запросто забить насмерть любого из нас. Одно только упоминание о них невольно приводит нас в содрогание.
— Каркай, каркай давай! Как раз накаркаешь! — боязливо ежась, обрывает Колдуна Лешка.
Слышатся мерные шаги конвоя и позвякивание снаряжения. В десяти метрах от нас немцы приставляют по команде ногу и по команде же расходятся. Перед нами останавливается миловидный, смахивающий более на переодетую девушку, нежели на конвоира, немчик с невинными голубыми глазами, нежным девственным румянцем и застенчивой улыбкой на лице. Это Девочка — неумолимый и изобретательный в истязаниях лагерный садист, не брезгующий собственноручными порками пленных и не пропускающий ни одной из них.