— Да что это вы все ко мне прилепились? Говорю: нет моей вины ни в чем! И отцепитесь от меня! Тут бы только отдыхать сейчас после этакого-то дня, а они обсуждение затеяли. Не намаялись, выходит!..
Мы и в самом деле еле держимся на ногах и потому, бросив по его адресу еще несколько колких нелестных реплик, утихомириваемся и благоразумно смолкаем в томительном ожидании скудной пищи.
Дождавшись, когда Кандалакша растопит печь, а посланные доставят с кухни ведро баланды и хлеб, мы, поделив жидкое пойло, при всеобщем пристальном наблюдении за его перемешиванием и полнотой набираемого черпака, приступаем к священнодействию дележки хлеба. Операция эта в неволе отнюдь не простая и поручается только строго избранным и доверенным палаткой лицам, которые и производят ее под неусыпным и придирчивым наблюдением всех присутствующих. Для этой цели извлекаются «весы», способные появиться только в лютой бесправной обстановке, они представляют из себя два тонких деревянных заостренных колышка, подвешенных к деревянному же бруску со шнурком. На этом бесхитростном и примитивном изделии и уравновешиваются нанизанные на колышки куски порезанного хлеба. Всей палаткой мы не сводим глаз с этой процедуры, готовые в любой момент буквально взорваться при малейшем отступлении от правил взвешивания, не допуская пропажи даже крошки хлеба, когда производится докладка к пайке его невзвешенных остатков. Распределение хлебных порций происходит весьма своеобразным способом, свойственным только нашим условиям. Для этого один из нас отворачивается и, стоя спиной к раздатчику, принимается назначать претендентов на выкликаемые порции.
— Кому? — спрашивает раздатчик.
— Доходяге! — назначает отвернувшийся.
— Кому?
— Поперешному!
— Кому?
— Сосвятымиупокою!
— Кому?
— Конопатому!
— Кому?
— Папе Римскому! — И так до последней порции.
Мгновенно истребив поделенное жалкое довольствие, мы совершенно обессиленными валимся на нары. Закончился еще один день в фашистской неволе. Но это был особый для нас день. Незабываемый день! День, освещенный немеркнущим заревом победного Сталинграда.
Банный день
Сегодня выпал на редкость тяжелый день. К обычным побоям и мукам неутолимого голода на этот раз присоединилась еще и лютая стужа. Стоит тридцатисемиградусный мороз. И спасаясь от убийственного холода и обморожений, мы с самого утра работаем не разгибаясь, с усердием, отнюдь не рассчитанным на наши планы и силы. Останавливаться нельзя. Сразу же холодеет и замедляет свой ток едва пульсирующая в нас кровь, цепенеют обескровленные конечности, и сон, желанный, соблазнительный и недолгий сон, тут же услужливо обволакивает сознание. К тому же и немцы, прибегнув к защите костров и нимало не страдая от холода, ни на минуту не упускают нас из поля зрения и с помощью вездесущих мастеров и полицаев зорко следят за каждым нашим движением. При малейшей попытке приостановиться они, со свойственными им приемами, тотчас же отбивают не только охоту к этому, но нередко и внутренности. Выбиваясь из последних сил, мы все-таки крепимся и, тупея от мук и отчаяния, прилагаем нечеловеческие усилия, чтобы дотянуть до свистка. Нелегко это нам дается! К концу работы мы настолько выматываемся, что начинаем сомневаться, дойдем ли до лагеря.
Мороз намертво сковал окрестности. Дымным облаком он осел по низинам, притушил дневной свет и, казалось, убил вокруг все живое. С древесной чуркой под мышкой и ноющей болью во всем теле, словно пришибленные, тянемся мы с работы. В морозном сумраке, окруженные безмолвным лесом, мы больше смахиваем на тени, нежели на живых людей. Потревоженный нами морозный воздух словно огнем палит нам лица, студит кровь и убивает сознание. Смертельная усталость сводит судорогой онемевшие скулы и раздирает зевотой рот. Окрестную тишину нарушает лишь монотонный унылый скрип снега под деревянными колодками на ногах. Почти утратившие способность говорить и даже мыслить, на этот раз мы не отваживаемся на разговоры и храним гробовое молчание. Его внезапно прерывает рослый Кандалакша.