В глубоком молчании мы прибываем на лагерную остановку, разгружаемся и, влитые в общую колонну, следуем к лагерю. В колонне догадываются о чрезвычайном событии в нашей команде, но, видя наши усталые и удрученные лица, не отваживаются досаждать нам вопросами. В таком состоянии, полные тягостного молчания, прибываем мы в лагерь.
Отбыв поверку, мы поспешно расходимся по палаткам. У входа меня останавливает дядя Вася.
— Что это там у вас стряслось? — спрашивает он, загораживая мне дорогу. — Словно пришибленные все. А ну, выкладывай давай!
Мне ли не знать о его привязанности к Андрею? И слова не идут у меня с языка. Полный растерянности, я молчу, не зная, как сообщить ему тягостную новость.
— Тебя спрашивают! Чего молчишь? — настойчиво трясет меня дядя Вася, крепко схватив за руки.
— Андрея похоронили… — отвечаю наконец я, не выдержав, и чувствую неожиданный прилив слез.
Рослый шахтер, вздрогнув всем телом, съеживается, будто от удара, и, выпустив меня из рук, весь как бы оседает в росте.
— А-а-а? — словно ослышавшись, переспрашивает он.
— Андрея, говорю, похоронили… — повторяю сказанное я.
— К-а-а-к похоронили? — заикаясь, недоумевает он. — Чего треплешься? Спятил, что ли?
С трудом сдерживая рыдания, я передаю ему обстоятельства смерти Андрея, выставляя при этом Козьму главным виновником гибели товарища. Лицо шахтера мрачнеет и наливается злобой.
— Ну, гад! Что вы его придушить не можете? — скрежещет он в гневе зубами.
— Да разве с таким быком справишься? Сам знаешь, какие у нас силы.
Шахтер молчит, что-то старательно обдумывая. Перед уходом он многозначительно бросает:
— Ничего! Что-нибудь придумаем!.. Оставлять этого так нельзя, и надо сделать это уроком для других. Чтоб неповадно было!
После его ухода я собрался было войти в палатку, когда, оглянувшись назад, замечаю, что кругом группами толпятся люди. Во всем лагере, во всех палатках оживленно обсуждаются события дня. Всюду слышится упоминание имен Осокина и Жилина. Если имя первого произносится с душевной теплотой, участием и сожалением, то имя Козьмы повсеместно поминается с неподдельной и нескрываемой злобой. Обычная до этого неприязнь к немецкому холую переросла в явную, ничем не прикрытую общую ненависть, которая не сулит ему ничего хорошего. Не без удивления я замечаю, что ни одна еще смерть до этого не волновала и не будоражила нас так, как гибель Андрея, ни одна из жертв плена не приобретала подобного участия, сожаления и такой огласки, никто из замученных немцами не объединял так разнородной лагерной массы в ее тяжкой участи, в единстве чувств и действий, в ее всеобщей ненависти.
И вечером, потрясенная происшедшими событиями, пятая палатка долго не может успокоиться. То там, то тут в ней не стихает взволнованный шепот ее обитателей. С языка у всех по-прежнему не сходит имя Осокина. Упоминать при этом о Жилине избегают. Его сторонятся, словно прокаженного. Козьме явно не по себе, но он делает вид, что не замечает всеобщего отчуждения. Он тщетно пытается показать, что занят каким-то делом, что-то насвистывая с показным равнодушием, но не выдержав, распластывается на нарах и, накрывшись одеялом, прикидывается спящим. Однако нас трудно убедить в этом. По его сдержанному дыханию видно, что он только делает вид, что спит. Мы без труда разгадываем его уловку. Чутко прислушиваясь ко всему происходящему в палатке, к нашим разговорам о нем, он пытается предугадать, во что же выльется всеобщая ненависть к нему и какую угрозу для него она таит?
— Хитрый гад! Хочет показать, что ничего особенного не случилось и что никакой вины его во всем этом нет. Я не я, и лошадь не моя. Да только нас не проведешь — насквозь всего видим! — шипит Полковник.
— Даром ему эта кровь не пройдет! — хрипит в темноте Колдун. — Ничем не смоет! Сколь за счет других ни спасайся, от своей судьбы все равно никуда не уйдешь!
Неожиданно дверь в палатку распахивается, и в ее проеме возникает Гришка-полицай.
— Жилин! — с порога объявляет он. — Последнюю ночь здесь ночуешь. Завтра после работы в баню и со всеми шмотками к нам в палатку. Ясно?
— Ясно, Григорий Ермолаич! — с готовностью отвечает Козьма, провожая преданными собачьими глазами своего покровителя. Самообладание тотчас же возвращается к нему, и, осознав, что в нашем враждебном к нему обществе он находится последнюю ночь и что завтра ничем не будет с нами связан, он, воспрянув духом, облегченно вздыхает и уже спокойно укладывается спать.