Огорошенные этой поистине потрясающей новостью, мы некоторое время оцепенело молчим, как немые, не находя слов, а затем, словно сорвавшись с цепи, начинаем кричать и галдеть все разом, не слушая и перебивая один другого.
— Так вот, значит, почему они тикают-то: боятся, как бы самим в плену не очутиться. Выходит, пришла-таки и на старуху проруха! Здорово получилось, ничего не скажешь!
— Потикаешь тут, когда финны с нами замирились да против их повернули. Кому охота, наглядевшись на нас, в плену-то оказаться?
— Вот бы им самим побыть в нашей-то шкуре!
— Ну, в нашей-то шкуре им не бывать. Ни наши, ни союзники с ними бы не стали так-то обращаться. Это ведь только с нами, безродными да внезаконниками, так-то можно, а с ними никто такого не позволит.
— Интересно, что же теперь с нами-то будет? Для чего это они нас с собой прихватили?
— Радуйся, что хоть в яму-то за баней не уложили, а то — для чего с собой прихватили? Да для того, что думают еще работенку тебе подыскать да на ней тебя, олуха, задарма использовать.
— А хрен редьки не слаще: в яму не попал, так на этапе загнешься. Они и по дороге нас немало уложат. Дай-то бог хоть половине до Норвегии дотопать.
— Да, это им не впервой — постараются.
— Эх, вот бы когда драпануть-то! — слышится голос Павло. — В самый раз теперь только и бежать. Другого такого случая может боле не представиться. Залечь где-нибудь в лесу, выждать, когда фрицы из Финляндии смоются, а опосля финнам сдаться. Они теперь обязаны нас нашим передать. Как думаешь, Полковник, правильно я говорю?
— Да что и говорить, момент самый что ни на есть подходящий. Другого такого, пожалуй, и в самом деле не дождешься, — соглашается Полковник. — Подумать об этом, во всяком случае, стоит.
А возбуждение, разбуженное шахтером, не спадает, и разговорам не видно конца.
— Откуда это все ты выуживаешь? — допытываюсь я у него.
— А сорока-то на что? Сами же когда-то заподозрили, что мне все какая-то сорока на хвосте приносит. Вот от нее всю информацию и получаю, — скалит он свои лошадиные прокуренные зубы.
— Да будет тебе! — с досадой отмахиваюсь я. — С тобой всерьез, а ты все шуточками отделываешься. Можно бы, кажись, уже и поделиться секретом.
— Так ведь когда секретами делятся, они уже перестают быть секретами, а я этого делать сейчас не вправе, особенно в нашем-то положении. Сам должен понимать, не маленький. Ты уж понапрасну-то не обижайся.
— Да ладно уж, черт с тобой! Не говоришь — не очень-то и надо! — отступаюсь я от него. — В конце концов, не в этом суть. Важно не где и как, а что выудил. А выуживаешь ты, признаться, далеко не пескарей. За такие уловы даже награждать бы следовало.
— То-то вот и оно!
Переночевав в пустующем лагере для военнопленных, эвакуированных до нас, мы чуть свет получаем паек и, к немалому нашему удивлению, по паре одеял и по три комплекта латаного обмундирования. Скудный паек мы сразу поспешно и жадно уничтожаем, с обмундированием же и одеялами, этой непредвиденной и обременительной в пути поклажей, навязанной нам, как разъяснил переводчик, «для транспортировки», долго и нехотя возимся.
— Дождались «обновки»! — ворчит Колдун. — Зимой не то что обуть-одеть, остатные портки стягали, а теперь вот силом пихают. Не хошь да бери!
Немецкая скаредность надолго останется в нашей памяти. О ней зримо свидетельствуют наши гниющие пальцы и трупные пятна пролежней, и мы с содроганием вспоминаем о зимних бедствиях. В сквозящих отрепьях и развалившихся колодках, едва не на босу ногу, мы, что ни день, обмораживались на свирепых ледяных ветрах и месяцами валялись на голых нарах. Теперь, когда все это уже позади, а одежда и обувь на время несколько утратили прежнее значение и даже стали некой обузой, нас, словно в насмешку, заваливают ими. Бранясь и негодуя, мы заканчиваем наконец упаковку увесистых кладей и критически осматриваем их. Результаты осмотра нас окончательно добивают.
— Хм! Так себе ноша, — многозначительно хмыкает Павло. — Маловата бы словно. Еще бы с пудик — в самый раз была.
— У немца за этим не станет, — накаркивает Яшка, — добавит и еще на погибель нашу. Теперь бы впору и остальное кинуть, не то что лишней кладью обзаводиться. Многих она по дороге свалит.
Неудовольствие наше возрастает, когда час спустя нас оделяют еще и трехдневным сухим пайком, со строжайшим запретом расходовать его сразу. Обладание тройной порцией хлеба делает нас едва ли не самыми несчастными людьми на свете. Надо быть поистине железным, чтобы, будучи голодным и располагая неприкосновенным запасом, выдержать искушение и не прикоснуться к нему. Соблазн столь велик, что после долгих колебаний и опасения понести кару и трое суток оставаться без еды мы один за другим расползаемся по укромным углам и пытаемся обмануть себя, общипывая корки. Эта уловка увеличивает желание покончить с хлебом, и, махнув на все рукой, мы в один присест уничтожаем его весь, следуя укоренившемуся правилу наесться хоть раз да досыта и подбадривая себя сомнительной истиной, что будет день — будет и пища. Наша невоздержанность не проходит нам даром. Терзаемые ею, мы для успокоения совести опрашиваем один другого: