Глаша опять вздохнула и посмотрела на Степана. Тот все еще возился с пулеметом и головы не поднимал. Обернулся, только когда услышал у дверей голос Колыванова:
- Здорово, братва!
Степан кинул ветошь в открытую дверцу "буржуйки" и подошел к Алексею.
- Имею вопрос.
- Ну? - присел к столу Колыванов.
- Партийный я или нет?
- Здрасте! - развел руками Колыванов.
- Нет, ты скажи! - горячился Степан.
- Беспартийный, - подвинул к себе чайник Колыванов. - Устав и Программу надо знать.
- Да знаю я! - отмахнулся Степан. - Я про суть тебя спрашиваю!
- А я про суть тебе и говорю, - погрел ладони о жестяную кружку с кипятком Колыванов. - Вы наш рабоче-крестьянский резерв.
- Вроде запасного полка, что ли? - недоверчиво и мрачно спросил Степан. - Кто-то воюет, а мы очереди дожидаемся?
- Почему? - засмеялся Колыванов. - Ты вот воюешь? Осуществляешь партийное влияние на массы? Женьку вон завоевал!
- Тебе все шуточки! - покосился на Женьку Степан и опять помрачнел.
Федор бросил свой мешок и подошел к столу. Долго переминался с ноги на ногу, смотрел, как прихлебывает кипяток Колыванов, потом решился и сказал:
- Слышь, Леша... Ты говоришь, что этот... ну... резерв самый, что, мол, из крестьян он? Или ослышался я?
- Из рабочих и крестьян, - кивнул Колыванов.
- Так... - соображал Федор. - Значит, если в партию меня примут, то я буду вполне партийный человек?
- Вполне! - улыбнулся Колыванов.
- Во! - Федор победно взглянул на Степана. - Слыхал? А ты говоришь с другого края!
- А-а!.. - махнул рукой Степан и отошел в угол.
- Бе-е! - показал ему вслед язык Федор, обернулся к Колыванову и сказал: - Дойду я до партии. Все сделаю, а в партии буду! Веришь, Леша?
- Верю, - очень серьезно ответил Колыванов и вздохнул. - Верю, Федя...
А думал он о том, что не стоит, пожалуй, загадывать так далеко вперед... На завтра назначена отправка, и, может быть, прямо с марша их бросят в бой. И как не похож он будет на лихие конные атаки и отчаянные рукопашные, о которых бессонными ночами мечтают эти мальчишки. Не будет белых и вороных коней, сверкающих клинков, прыжков во вражеские траншеи с гранатой в одной руке и маузером в другой. Ничего этого не будет!
Ему припомнились окопы с хлюпающей под ногами болотной водой, томительно-тоскливое ожидание атаки, первые выстрелы по далекой еще цепи чужих солдат, когда не знаешь, попал ты в кого-нибудь или нет, и оттого без ощущения ненависти или страха.
Все это придет потом, когда, преследуя отступающих, ворвутся они в полусожженную деревню, где не будет ни наших окопов, ни вражеских, а смешаются свои и чужие и появится страх быть убитым. Потом уйдут и страх и ненависть и сменятся тупым безразличием и безмерной усталостью, когда уложит кто-нибудь из них в рукопашном бою безусого юнкера и тот некрасиво умрет, зажимая ладонями рану на животе, на что-то еще надеясь, по-детски плача и мучаясь от нестерпимой боли.
Кто-то сказал, что война рождает мужчин. Может быть. Но какой ценой! Сегодня - отрочество. Завтра - взрослость. Без юности. Но юность останется у тех, кто будет жить после них. За это стоит драться. И умереть, если придется!
Колыванов отставил пустую кружку и негромко сказал:
- Завтра на фронт, ребята.
То ли его не расслышали, то ли не ждали, что скажет он об этом так просто и буднично, но никто не закричал "ура!" или "даешь!", а все только встали и молча столпились вокруг Колыванова, будто ожидали услышать еще что-нибудь.
- На фронт завтра, - повторил Колыванов. - Три часа на личные дела. Ночевать здесь.
Оглядел притихших ребят и спросил:
- Непонятно?
Ему покивали в ответ - мол, все понятно, чего там! - и так же молча разошлись укладывать немудрящие свои платьишки, штаны и рубашки, которые так и не собрались занести домой.
- Кто дневальный? - спросил Колыванов.
- Я, - отозвался Кузьма. - Вещички через Степана передам.
- Сходи домой, - помолчав, сказал Колыванов.
- А дневальство как же? - не понял Кузьма.
- Я подежурю, - ответил Колыванов и, не дав Кузьме возразить, приказал: - Давай, давай... Собирайся!
Расходились ребята без обычных смешков и шуточек, в дверях кто-нибудь говорил: "Мы скоро, Леша" или "До вечера", он кивал им в ответ и думал, что такими тихими стайками разлетаются воробьи перед грозой. Колыванову даже понравилось, что они притихли. Значит, понимают, что впереди не игрушки. Потом подумал, что понимать-то понимают, но не очень себе представляют, какая она бывает - война.
А еще подумал, что, может быть, придет такое время, когда люди забудут, что такое война.
Колыванов присел к "буржуйке", прижег от уголька самокрутку, сидел, курил и пускал дым в открытую дверцу печки...
Утро выдалось ветреное и холодное.
Ночью выпал снежок, на платформах его уже растаскали сапогами, но крыши теплушек были припорошены белой пылью. Ветер сдувал ее, и тогда крыши становились пятнистыми, белыми с черным. Рельсы стали мохнатыми от инея, застыли пятна мазута на полотне, песок между шпалами затвердел, а под каблуками ломался тонкий ледок.
Роту выстроили у пакгауза, к стене его жалась кучка озябших музыкантов, Колыванов обеими руками держал древко знамени и откидывал голову, когда ветер заворачивал полотнище и оно било его по лицу. Перед строем стоял Зайченко, рядом с ним - Алексей Алексеевич в пальто с потертым бархатным воротником и женщина в кожанке с пышным узлом волос на затылке.
Ветер бросал им в лицо снежную пыль, но они стояли торжественно и прямо, только Зайченко, у которого от ветра слезились глаза, помаргивал ресницами.
На путях коротко гудел маневровый паровозик, лязгали буфера вагонов, что-то покрикивал сцепщик, и машинист то подавал паровозик назад, то дергал вперед, но уже вместе с вагонами. На дальних путях, где грузилась какая-то часть, ржали лошади, тарахтели по сходням колеса орудий, слышалось шипение пара, доносились слова команды.
Звуки эти далеко разносились в холодном прозрачном воздухе, и Колыванов напрягал голос, жилы на его шее вздулись, изо рта вырывались облачка пара.