И когда мы снова улеглись на чердаке, сказал:
— На вечности вы с вашим архимандритом лихо поспекулировали, а вот что она такое? Не могу представить. Кстати, как-то ты подозрительно хмыкал, когда я про нее упомянул. Еще что-то было, а?
Было. Со мной перестали разговаривать на гулянках и при хороводах сельские девчонки. Особенно меня уязвило, что и Татьянка тоже, единственная дочка мужика Трифона, жившего через двор от нас. Хороша она была, стройненькая, точеная, с золотистой от солнца кожей и ласковыми серыми глазами. И так мило картавила, не твердо выговаривая «р», и была неплохим подголоском, когда вечером пели песни на бревнах возле сада. Встретились на тропинке — сказала, прихмурив бровки:
— Иди, иди, мне с тобой балакать нельзя. Тятька не велел. Видел он тебя на базаре в воскресенье, сказал — нет тебе, безбожнику, прощения ни на земле, ни на небе. И не женишься никогда — бог в церкву не пустит, а невенчанкой кто согласится.
— Да постой ты, дай рассказать…
— Сказано — не велено. Тятька — знаешь он какой?
Так и увела ее, Татьянку, та самая «вечность», ради которой выпихнул меня на трибунку шустрый борачевец, и словно растворилось все, истаяло вместе с колокольным звоном… Но рассказывать об этом приятелю почему-то не захотелось. К тому же и в клубе музыка кончилась, прошурхали по асфальту шаги, прокатилась коротенькая волна невнятного говора, и стал слышен скрип коростеля в речной излучине — резкий в похолодавшем воздухе и такой непривычно одинокий…
У МАТЕРИ
Матери моей, Ефросинье Дорофеевне, в сентябре пошел сотый год. Всю жизнь худощавая, легкая в движениях, спорая на всякое дело, она и сейчас, если не принедужит, хлопочет по дому и в огороде. Соседки из пожилых, заходя вечером на «телевизию», — дома свои телевизоры, но вместе интереснее, — поговаривают:
— Ты у нас, Дорофеевна, среди товарок самая долгая жительница.
Мать посмеивается:
— Так это ж она меня, старуха-то костлявая, никак догнать не может. Сколько помню, все некогда, как за-светало, так я и побегла. Два дела сделала, три за юбку цепляются. Вот оно так и выходит.
Но иногда, когда прибаливает или перетомилась, вздыхает:
— Уж сама думаю — заколготилась тут с вами. Домой пора.
— Дак ты и так дома.
— Я не про этот дом, а про тот, который от века. Смекаешь? Все оттуда вышли, все там будем. У меня теперь там и семья больше, чем тут, есть к кому пригуртоваться.
И правда, большей части нашей семьи уже нет на свете. Брат Александр, командир танковой бригады, орденоносец и коммунист еще с Хасана, погиб на Демянском плацдарме, брат Василий, командир танковой роты, сгорел в танке под Харьковом. Одна сестра, Мария, во время войны работала на Урале, на одном из заводов, вторая, Нина, добровольно ушла на фронт связисткой, теперь их тоже нет. Отец Матвей Сергеевич с матерью и младшим братом Виктором перед вторжением немцев перегоняли коммунарский гурт скота в Поволжье, вернулись в конце сорок третьего, сразу после освобождения Брянщины. Ни кола ни двора, коммунарский поселок в лесах за Десной — отец вступил в коммуну при ее организации в 1929 году — немцы пожгли. Пристроились на старом месте, в селе Лопуши, жили у чужих людей на постое. А через год отец умер. Лишь в пятидесятом году мы с братом построили дом в Лопуши, где мать, никуда не желая переезжать, живет и поныне.
— У тебя, Дорофеевна, еще тут два сына, — говорят соседки. — Да внуков и правнуков сколько.
— Сыны каждый в свое дело укоренились, а внуки да правнуки особый разговор, они кто в Брянске, кто в Москве, кто в Одессе, по всей обширности. Время нынче такое, что вся семейная родня в рассев идет.
— Это правильно, это прежде семья одной кучкой росла.
— Нашла к чему примерять, топтались по двенадцать да пятнадцать душ в одной хате. Ни повернуться, ни подремать приткнуться. И все одни неграмотные, все мужик от мужика да мужик от мужика. А теперь вон из наших сельских и летчики, и инженеры, и доктора, и учителя — считать не пересчитать. Раньше вся-то дорога от луга до поля, а теперь от моря до моря и по всему свету. Нам бы такую волю в жизни, да родиться поспешили, домой, говорю, пора…