В следующий приезд прочитал я рассказ матери. Послушала внимательно, со вздохами, сказала:
— Миша изо всех малый уважительный, улыбчивый. Чувствительно про нас написал, так будто все и вижу.
— А верно?
— Что для его глаза да уха досталось, то и верно.
— А разве еще чего было?
— Глянь-ка, вроде не понимаешь? Мы-то при родителях были, хотя через память, а все они для нас в живом обличье. Даже помирали всяк по-своему. Афанас вон после причастия всех от себя изогнал: дескать, к богу иду, а от ваших слез дорога склизкая. Неуломный был! А дед Мосенков задолго есть перестал, легким да белым сделался, как пушинка, — не то помер, не то ветром выдуло. И в жизни были — кто причернявенький, кто русый, кто не по годам скор да сноровист, кто квел да сутул. Всяк в своем виде, не спутаешь! Мы-то балакаем да всех их, всю нашу ту жизнь видим. Ино сдается — и они глядят, слушают нас, дивуются: дескать, забогатели бабы, и одеты справно, и гуляют весело. Забаловались без нас-то! Только слова наши, наверное, не все понимают, тут какие при них были, каких не было. Батька твой до смерти радио хотел слушать, электричества не было, добыл правдами-неправдами приемник на каком-то камушке, что ли, антенну неделями городил, еще малость, облака шестом проткнул бы. А ничего не услышал, не довелось. Так скажи ему про телевизор — чего поймет? Или про баллонный газ тоже, про космос этот самый, куда летают… Много после них чего народилось, слов этих самых тоже.
— Значит, не все правильно написал Алексеев?
— Так говорю же — про нас все правильно. А чего изнутри — совсем другое дело. Тут не увидишь.
— Не понимаю я что-то.
— Думаешь — я все понимаю? Узелок тут какой-то получается, не нами завязан, не нами развяжется…
Многие тому удивлялись — соленые огурцы у матери даже в конце мая, когда и до новых рукой подать, были бодрыми, крепкими, темно-зелеными, с хрустом. «Как живые!» — сказал один приятель. Спрашивали — какие такие тут секреты в засолке? Мать усмехалась, по привычке к хитросказаниям объясняла:
— Засолка-то как засолка, что у всех, то и у меня. Не тут дело начинается… Это они мне сами цену набивают, уважение оказывают. Я ведь как? И когда рассаду сею да высаживаю, и когда полю и окучиваю, и когда снимаю — разговоры с ними разговариваю. И расскажу чего, и похвалю за старательность, листики поглажу, как дитенка по головке, а то и обругаю на чем свет, если незнамо отчего выкамариваться станут. Я при непорядке-то кипятливая, крепко шумнуть могу! Так плохое забывается, а хорошее у них памятуется.
— У растений нет памяти, — говорил я. — Наукой доказано.
— Да я разве науке наперекор иду? Я уважаю, вон чего напридумывали, в сказках не бывало. А только об огурцах у вас, у молодых, свое понятие, у нас — свое. Какие ваши огурцы, не знаю, не видала и не едала, мои-то голубчики — вот они. Ешьте на здоровье!
И добавляла:
— Огурец начинается не в кадке, а на грядке!
Все это, конечно, было присказкой, приправой к разговору. Не так проста мать, чтобы приписывать способность памяти огурцам, но вот памятливость на всякое мастерство она ценила превыше всего. По детству помню — сено ли натряси, когда скотине корм задаешь, грядку ли прополи «абы как», картошку вырой не чисто — достанется на орехи!
Разгорячившись, мать могла побранить и картошку за то, что плохо набирает силы, и капусту: «Ишь, червей на себя наволокла!», и морковку, которая ухитрялась отрастить на грядках оранжевые крысиные хвостики. Одного никогда не слыхал — чтобы ругала и кляла землю, хотя бы она и так закалянела, что и лемех не вогнать, или раскиселилась от дождей, ноги присасывает, как болото. Как-то спросил — почему так? Она удивилась:
— Как же это землю ругать? Тогда и себя надо, из нее ведь беремся и ей предаемся. А если не так что получается, не она виновата, сами безруко обхаживаем. Она за всех не в ответе.
— А вот на взгорке у Соснового лога никогда ничего не родилось.
— То другое дело, то глина. Для другого приспособлена — кирпичи из нее выпекать. Живой силы не имеет.
Усмехнулась:
— Бабка мне одна по моей молодости рассказывала, тебя и на свете еще не было. Бедный мужик в одном селе проживал, до такой ужасти в пустодворстве своем дошел, что хоть руки на живот и сам на тот свет просись. Ну, черт и приметил, он востроглазый, пришел душу торговать: «Я, говорит, если подрядимся по-хорошему, десять лет еще тебе богатой жизни дам, землю твою золотой или там бриллиантовой сделаю. Ни пахать, ни сеять, ни жать не надо, отколупывай по малости и деньги домой мешками таскай». Деньги — они деньги, всякому нужны. Только покумекал мужик и говорит: «Не-е, подряжаться давай на хлеб или чтобы скотины много, а землю золотой или бриллиантовой ты мне не делай, расти на ней ничего не будет. Сынам-то да внукам чем до веку кормиться? Черт, а не соображаешь!»… Ну, чего еще там у них было, не знаю, но насчет земли мужик от своего не отступился. А ты спрашиваешь, отчего землю не ругаю, — ишь чего выдумал!