И когда летчики, уже набрав высоту своего эшелона, доворачивали вправо, окончательно выравнивая курс, из-за пепельно-сизых, как клочья дыма, летящих облаков, далекая еще, сверкнула им в глаза угрюмым фиолетовым блеском тяжелая туча. Набухшая мрачностью по нижнему краю, тусклой броней отсвечивала она вверху, поднимаясь стеной. На высоте полета облака клубились сорвавшейся мутной снежной лавиной. «Семьсот четырнадцатый» вынесло на зарождавшийся или на занесенный бог знает откуда высотными ветрами градовый фронт.
Чертыхнулся радист — начались помехи в радиосвязи. Присвистнул механик.
— Скоростенка внутри этой тучки сотни под полторы, а, командиры?
Штурман колдовал у локатора.
— С точки зрения абсолютной экономической выгоды, то есть неустанно борясь за сбережение времени, топлива и горюче-смазочных материалов, — пробормотал он, явно кого-то пародируя, и, когда он так начинал говорить, это означало, что штурман находится в степени крайней озабоченности, — …а также с точки зрения размера будущей квартальной премии нам бы надо обойти эту тучку сверху. Но ни сверху, ни снизу она нас не пустит — не просматривается, и темнота там, как на том свете. Справа тоже темно, как темно будущее «Москвича» нашего радиста. Значит, так, командиры, пять градусов, для начала, влево и на прежней скорости с небольшим подбором. Когда хватит — скажу…
Мараховский коротко взглянул на Гордеева. Дед молча, неторопливо убрал руки со штурвала.
Синие холодные отсветы уже скользили по обшивке фюзеляжа, причудливо окрашивая самолет. Синевато-тревожным мерцающим светом наполнилась пилотская кабина. Почти как в космосе — из той детской книжки, которую читал дочери. Если только в космосе все выглядит так, как написано. Мараховский почти физически ощутил, как тяжелым, льдистым делается за бортом грозовой воздух, как словно бы глохнет в нем голос моторов. Ему даже почудилось, будто колючие голубые искры начинают срываться с крыла.
Зрелище, разворачивавшееся перед глазами, было прекрасным и грозным.
Он механически делал все, что должен был делать, но, возвращенный неведомой силой к воспоминаниям минувшего утра, словно бы раздвоился вдруг — во внимании, собранности и воле.
* * *У Деда чесались руки — перенять управление, хотя видимых к тому причин еще не было. Просто Гордеев заметил, как расслабился Мараховский. Так бывает, когда что-то заставляет внезапно потерять ориентировку во времени и в пространстве; самолет словно бы получил полную свободу — и сбавил скорость набора высоты, заданную штурманом, оттого, что теперь медленно отклонялся влево от курса. Еще никто в экипаже этого толком и не заметил, но в Гордееве немедленно отозвался невидимый сторожок, птичье какое-то чутье направления, природу которого еще никто не сумел объяснить, но которое тем не менее существует, подсознательное, вырабатываясь у летчиков годами опыта; Гордеев заметил случившееся, потому что ощущал положение самолета и его перемещение в пространстве, в сложном сплетении стремительных воздушных течений, с такой же отчетливостью, с какой это ощущают в свободном падении парашютисты. Еще невелика была, по обстановке полета, допущенная курсовая погрешность. Учлету (так по старинке, под настроение, Дед еще именовал иногда молодых) она бы списалась, но — учлету, не Мараховскому, который среди других молодых стоял для Деда несколько особняком. Надо было, наверное, встряхнуть его, вывести из странного оцепенения, но удержали от этого сделавшаяся к старости до болезненного щепетильной врожденная Дедова деликатность и неколебимое убеждение в том, что, если человек не умеет, потому что не хочет докопаться до сути случившегося и исправить допущенную оплошность самостоятельно, подсказывать ему, подталкивая в нужном направлении, а по сути подменяя его, занятие малоприбыльное для дела. И потому, видя, а больше чувствуя по развитию ситуации, что вмешательство его пока не требуется, хотя самолет и начинал обнаруживать упрямую склонность к левому крену. Дед продолжал молча разглядывать облака. Приборы, однако, держал он в поле зрения все время, и крестовина авиагоризонта соринкой засела у него в глазу.