Гордеев вспомнил давнее-давнее утро в детдомовской спальне и как он проснулся тогда раньше всех, испытывая непривычную, сладкую и пугающую одновременно, радостную решимость: в это утро он сказал себе окончательно и бесповоротно, что не будет ему жизни, если не будет в ней неба и самолетов — таких, какие видел он на множестве плакатов на улицах, на каждом шагу — было тогда начало эпохи великих чкаловских перелетов…
Он шел к своему небу и к своим самолетам с недетским упорством рано ставшего взрослым человека, понимающего, что, кроме как на себя самого, ему не на кого больше надеяться. Наверное, потому он и сумел добиться своего — и в одно прекрасное утро увидел в зеркале бледного от счастья курсантика в новенькой «авиаторской» диагоналевой гимнастерке…
В тридцать восьмом году Гордеев вышел из Балашовской школы летчиков пилотом, имея на руках все отличия, какие он, курсант, мог тогда получить. Церемония выпуска — так запомнилось ему — пришлась на солнечное и спокойное утро. И с тех пор дни, начинавшиеся вот такими рассветами, как бы распахнутыми навстречу и прозрачными до дна, стали для него его собственной приметой удачи.
В сорок третьем году он чуть было всерьез не начал верить в магическую силу примет.
Утро было тогда такое же просторное, но, в отличие от сегодняшнего, окрашено скупо, только в три цвета: черные стояли леса, холодная желтая заря лихорадочно тлела над ними, и над всем этим безмолвное и пустынное небо было окрашено свинцовым цветом тревоги.
Их было в то утро несколько экипажей, ожидавших приказа. Вчерашние аэрофлотовцы, перевозившие по мирным трассам пассажиров и почту, теперь — летчики авиатранспортной дивизии, они доставляли пополнение на передний край и десантников во вражеские тылы, боеприпасы и снаряжение частям, дравшимся в окружении или совершавшим рейды по фашистским тылам, продукты и медикаменты в осажденный Ленинград и в партизанские отряды. Среди них был и он, тогда лейтенант Гордеев, исписавший на рапорты начальству за два года бумаги больше, чем на письма приятелям за пять последних лет, и все-таки добившийся перевода в действующую армию с инструкторской работы в тылу.
Они ждали приказа, курили, те, кто курил, и молчали. Все и так было каждому ясно. Переваливать линию фронта придется днем, истребители сопровождения то ли будут, то ли нет, да и те пойдут рядом только до «передка»…
И один летчик, самый молчаливый из всех, с хмурыми глазами, сказал тогда, ни к кому, собственно, не обращаясь, просто, видно, невмоготу уж было ему молчать: «Хуже худшего — при таком вот ясном небе взлетать. Видно тебя со всех сторон, как муху на стекле». Он не договорил. Но летчики знали и без того, что он имел в виду, и промолчали. А Гордеев вспомнил тогда все свои, сколько их было, ясные дни и подумал: черта с два, чтобы они меня в такой день, в мой день, сбили.
Они пошли сначала с предельным для их машин набором высоты. А когда впереди гарью пожаров и тяжело перекатывавшимся грохотом орудийной пальбы обозначилась линия фронта и самолеты начало все чаще встряхивать ударной волной, перевели машины в снижение. Теряя высоту, летчики разгоняли самолеты до того последнего предела, на котором двигатели еще могли нормально тянуть. Потому что это был единственный вариант благополучного перехода переднего края: на самой высокой возможной скорости и на предельно малых высотах…
Они едва не утюжили брустверы траншей и окопов на той стороне, и в иные минуты высотомеры отказывались докладывать высоту: ее едва набиралось на два-три считанных метра. Тут надо было иметь крепкую волю и крепкие руки, и желание во что бы то ни стало пробиться, и еще надо было иметь на борту крепкий экипаж. На экипажи ему везло. У него все время отчаянные летали ребята: пока он утюжил передовую, в иные минуты почти уже нечеловеческим чутьем удерживая машину от падения, экипаж наводил на земле приличную панику, поливая гитлеровцев из бортового оружия.
Его не сбили ни в тот день, ни после. Он прилетал, бывало, и обессиленно опускался на землю, едва коснувшись ногами истоптанной травы очередного полевого аэродрома; случалось, привозил живыми из-за линии фронта лишь половину экипажа, но сбить его гитлеровцам так ни разу не удалось. Вскоре не повезло тому хмурому парню из их группы: должно быть, это «повезет — не повезет» сильно занимало его даже тогда, когда он не имел права думать ни о чем другом, кроме курса и высоты, и в какую-то минуту это лишило его необходимой собранности и воли… А Гордеев крепко запомнил: удача — дело только собственных рук. И приходит она, когда за нее дерешься до последней секунды.