Вот крылечко и лаз под него. Сюда, под это крыльцо, он убегал от опасных проказ своего друга — медвежонка Лобика и, свернувшись колечком, спал и видел неясные, но почему-то всегда страшные сны, от которых подрагивала кожа и рвался из горла тихий, жалобный крик.
И двор этот, где резвились оленёнок Хобик и медвежонок Лобик — питомцы лесника, Архыз отчётливо помнил.
Как весело и хорошо жилось им втроём! Утром хозяйка приносила молоко и кашу. Общее корытце до сих пор стоит в углу около конуры. Они набрасывались на еду и, кося глазом на соседа и толкаясь боками, старались друг перед другом, а Лобик даже сердито фыркал, безуспешно пытаясь напугать маленького Архыза и длинноногого Хобика.
Отвалившись от корытца, вялые, отяжелевшие малыши укладывались в тени шелковицы, стараясь не терять приятной близости, и с добрый час дремали. Первым всегда вставал и потягивался оленёнок. Он принимался тормошить Архыза, толкал его лбом, и щенок, озлившись наконец, кидался на обидчика. Начиналась возня, а ленивый медвежонок благоразумно отползал за ствол дерева и сонно поглядывал оттуда. Но когда Архыз, пробегая мима, цапал его за волосатую ляжку, Лобик тоже не выдерживал и включался в мальчишескую потасовку.
Если во двор спускался молодой Молчанов и с криком принимался бегать и ловить их, ну тогда пыль столбом! Начиналась карусель, всем доставалось, а Саше больше всех.
Весёлое детство, так быстро минувшее ещё до того, как пришла пахнущая сырым листом поздняя осень!
К тому времени малыши подросли; забор уже не держал Лобика, его проказы становились день ото дня серьёзнее. Вскоре Саша увёл его в лес и оставил там. В доме Молчановых тогда случилось что-то непонятное для малышей. Перестал появляться хозяин с чёрными усами, к которому они все трое испытывали какое-то особое уважение пополам со страхом. Хозяйка тоже много дней не выходила во двор; кормил их молчаливый Саша, а когда спустя некоторое время вышла Елена Кузьминична, то ей почему-то тоже было не до игр… Да и молодой Молчанов изменился: вечерами он подолгу сидел на крыльце, смотрел куда-то вдаль и словно никого из них не видел. А однажды даже плакал, и эти незнакомые звуки вызвали у Архыза дикое желание усесться рядом, поднять затосковавшую мордочку и выть, выть, опустошая своё сердце.
Когда же увели Лобика, щенок остался один и переселился из-под крыльца в будку, где ранее жил Самур, а потом медвежонок.
И вот он снова в этой конуре.
Она стояла на старом месте, заваленная снегом, необжитая, с устойчивым запахом запустения, сквозь который слабо-слабо пробивался дух прежнего владельца её — Лобика, а с ним и воспоминания о минувшем.
Архыз ходил по двору, исследуя каждую пядь земли. Он натыкался на запахи, в его голове смутно проявлялись, как на очень недодержанной плёнке, контуры картинок минувшего; было почему-то тоскливо, до боли хотелось ясности, друзей, возврата прежнего, он не мог понять и осмыслить, что это невозможно, что время необратимо, все вокруг него стало чуть-чуть другим, да и сам он уже далеко не прежний Архыз.
Если что и осталось, как прежде, то это неимоверная привязанность к рукам хозяйки, из которых он получал пищу. К Елене Кузьминичне вчера он кинулся, как прежний щенок, лизал ей руки, повизгивал, выделывал такие кульбиты, что она не могла не улыбнуться.
А вот Сашу Архыз воспринял иначе — пожалуй, строже, и в этой строгости проглядывала не слепая привязанность, а какое-то устойчивое желание быть полезным и нужным ему. Молодой хозяин ничем не выказывал своего права, но интуитивно Архыз чувствовал его власть и силу; собаке хотелось быть его тенью, его охранителем, продолжением его рук, воли, желаний. Он и в холодную реку бросился сегодня потому, что, увидев опасность, мгновенно решил поддержать хозяина. Он скорее бы утонул, чем покинул Сашу. Шло ли это могучее чувство от предков по собачьей линии, было ли оно в крови волков, являющихся прародителями самых древних друзей человека, сказать невозможно.
Это строгое чувство подымало Архыза высоко над всем, что было в дни и месяцы бездумного его детства.
Он сделался взрослым.
Глубокой ночью из поселкового Совета вернулся Саша.
— Этих увезли в город, — сказал он. — Все ясно, попались с поличным. И кто верховодил? Козинский, свой брат — лесник! Не меньше восьми оленей убили, так по крайней мере выяснилось при первом допросе.
— Ну, а тот… — Елена Кузьминична уже все знала, — которого ты вытащил, он-то как?
— Лысенко? Неопытный, его Козинский затянул. Плакал, каялся. Парня отпустят. Хватит с него страха. Он тоже из Саховки, тракторист.
— Может, притворство одно?
— Козинский уже судился раз, отец ловил его. Пройдоха, каких мало. И как его в штат взяли? А остальные… Никто им не объяснил толком, что выстрел в заповеднике — преступление. Ни по радио, ни как иначе. Они удивляются: подумаешь, убил козла или оленя! Дикие ведь. Вот если бы из колхозного стада…
Елена Кузьминична слушала сына, не спуская с него внимательного, изучающего взгляда. Вдруг озабоченно спросила:
— У тебя ничего не болит? Температуры нет?
Саша виновато улыбнулся.
— Есть насморк. Это после купания. Пройдёт. Котенко меня там водкой поил. Знаешь, я, наверное, целый стакан выпил, если не больше. И ничуть не опьянел. Вот как остыл! А уж потом… Сейчас вспомню — так мороз по коже. Холоднющая вода!
— Я тебе малины заварила. Поешь, а потом выпьешь перед сном. На всякий случай.
Саша мёрз и кутался даже в теплом доме. Но все же до ужина разок вышел к Архызу. Тот сразу ткнул морду в колени, прижался и застыл.
— Высох? — спросил Саша и потрепал собаку меж ушей. — А ты у меня молодец! Слышишь: мо-ло-дец!
Спал Архыз на крыльце. Из дома до него доходил приглушённый разговор, одновременно он слышал все, что происходило на улице, вне двора, и в то же время спал, спокойный за будущее, радостно взволнованный, что снова оказался в родном доме.
За оградой усадьбы и дальше в лесу, с нетерпением ожидающем весны, глухо и монотонно шумели под ветром голые ветки. Это был голос дебрей.
Он тоже доходил до ушей и чуткого носа Архыза.
Уже под утро ветер с заречного увала принёс едва различимый запах, от которого дрогнула кожа, и на шее Архыза сама по себе взъерошилась шерсть. Он поднял морду и повёл влажным чёрным носом. Ветер упал, и запах исчез. Но через минуту новый порыв опять донёс чуть слышную весть о звере, об особенном звере. Архыз спрыгнул с крыльца и, легко перемахнув через оградку, стелющейся рысью пошёл по старой, хорошо промороженной тропинке к тому месту, где река на подходе к ущелью разливается в широком русле, выстланном большими, плохо обкатанными валунами.
Архыз скакнул с берега на первую глыбу, с неё на следующий камень, слегка оттолкнувшись, перелетел на третий, на четвёртый, едва касаясь забрызганной, льдистой опоры. Не прошло и тридцати секунд, как он опустился по ту сторону на чистый снег среди редких прутьев тальника.
Лес возвышался рядом.
Отсюда исходил теперь уже ясный запах зверя.
Нельзя сказать, что Архызом руководила природная звериная воинственность или какая-то уж очень деятельная жажда битвы. Слов нет, запах зверя всегда возбуждает в собаке — а тем более имеющей примесь волчьей крови — желание погони, если зверь слабее и бежит, или даже битвы, если зверь не против такой схватки. Зов предков и постоянная страсть утвердить своё право называться сильнейшим и, конечно, ещё что-то от тёмных инстинктов хищника, не очень известных людям, — все это причинность борьбы, как, впрочем, и стремление утолить голод. Но запах, поднявший сытого Архыза с его обязательного охранного поста на крылечке, был особенным запахом, знакомым ему. Он разжигал в собаке жгучее любопытство, будил что-то ребячливое, дорогое, но почти утерянное.