Мы с тюремщиком подружились еще во время моего заточения. Я дожидался у Ньюгейта с час, высматривая его, и наконец мне повезло. Он подмигнул, давая понять, что заметил меня, и, ни слова не говоря, продолжал путь, уверенный, что я не отстану. Я свернул за ним в пропахший мочой переулок и втиснулся в узкий дверной проем. Чье-то дитя, девочка, бесстыдно глядело на нас, дожидаясь мзды за исчезновение. Я кинул ей монетку и поторопил, потянувшись за мечом.
Тюремщик был стар, широкоплеч и мал ростом. Он сильно горбился, и лицо его было всегда в тени; чтобы посмотреть на меня, ему приходилось наклонять голову набок. Впрочем, делал он это нечасто, предпочитая показывать мне свою лысую макушку. Он жил в тюрьме и одевался в лохмотья, как обитатель пещер. Без солнечного света кожа его лишилась тепла и походила на плоть полупрозрачного белого слизня. Я доверил ему немало тайн, сидя за решеткой, и теперь знал, как выудить из него известия о Кидовых страданиях. Его рука задрожала под весом золотых «ангелов»; подарив мне восторженный взгляд, он начал рассказывать.
– Они привели твоего друга как обычно – затемно, между ночью и утром, когда человек слаб и меньше всего сопротивляется. Он держался твердо, пока не дошли до пыточной камеры, а за дверью выболтал все, что знал. А может, и поболе того. – Я видел, что старый тюремщик смакует унижение Кида. – Они заставили его петь, пока он не добрался до высоких ноток. Тогда они хором затянули твое имя, и он подхватил припев.
Мне стало дурно. Вместо того, чтобы привыкнуть к местному зловонию, я чувствовал, как оно все усиливается, пропитывая мое нутро насквозь.
Я откашлялся, надеясь выхаркать этот вкус, и спросил:
– Что же то была за песня?
– Обычные частушки. Кид признался в копировании для тебя какой-то бунтарской чепухи. Бумаги, он сказал, были твои, хотя их нашли в его комнате. Мол, надо думать, его бумаги перемешались с твоими за те два года, что вы прожили бок о бок. – Он тихо хмыкнул над моим подавленным видом. – Не принимай близко к сердцу. Он поклялся бы, что это бумаги самого Господа нашего Иисуса Христа, если бы мог этим прекратить агонию.
– Уж это наверняка. – Я рассмеялся, вспомнив, как долгими часами Кид полировал свои кощунства. Какая ирония! – На моей памяти у него частенько бывали проблемы со стихосложением. Надо было пригрозить ему пыткой. Он, оказывается, прекрасный выдумщик, когда оказывается перед дыбой.
– Трагедию можно вытащить из кого угодно. Я постарался остаться спокойным:
– Сколько это продолжалось?
– Почти всю ночь. Он держался истории про то, что бумаги твои.
Вот тут в голосе моем прорвалось бешенство:
– Ты возился с ним всю ночь? Не нашел занятия получше?
– Скорей драматурга получше, вроде твоей милости? – Тюремщик захохотал. – В допросе, как и в любой пьесе, главное – подробности. Кид рассказал только сюжет – и то без особого вдохновения. А историю нужно украшать. Где был бы твой «Фаустус», если б ты опустил подробности? Волшебник вызывает дьявола, который что-то там для него делает. Кто бы пошел на это смотреть? Факты – это хорошо, но вся интрига – в деталях. Когда мы познакомились поближе, твой друг выдал кое-что поинтереснее, так что стоило подождать.
– Что он сказал? Старик покачал головой:
– У меня нет времени пересказывать все это. – Он взглянул на меня, и я смягчил его еще одним золотым. Он кивнул, лихорадочно шепча: – Хорошо, хорошо… – Затем, словно в любовном экстазе, вдруг взмахнул дрожащей рукой возле лица. Скоро самообладание вернулось к нему, и тюремщик продолжал рассказ: – Кид говорил много. Частью бессвязно, чушь, которую на дыбе несет любой. – Он покачал головой. – Многие зовут матушку.
– Что он сказал по существу?
– В основном – про тебя. Безбожник, который спит со шлюхами обоего пола и клевещет на Христа, апостолов и Иоанна Предтечу, будто и они предавались тому же греху. – Он сладострастно подмигнул мне. – Сказки о твоих дебошах мы пересказывали друг другу на ночь.