— Читаю, а то как же. Раз в три дня почтальон приносит.
— Видел, торчат из ящика твои газетки. Подбор у тебя прессы странный.
— Чего ж странного?
— Такой человек, как ты, должен котировки валют, акций знать, а не обывательскую муру почитывать.
— Мне «Биржевые ведомости» без надобности. Зачем? Вот после обеда прилягу, почитаю, узнаю,что да как в мире.
— Глупо ты живешь, Адам Михайлович.
— Это смотря с какой стороны посмотреть.
— С какой ни глянь. Глупо, по–моему, живешь. А ведь мог бы жить не тужить, как говорится, припеваючи. Ел бы и пил бы на серебре.
— Почему ж это, Геннадий, на серебре, а не на золоте?
— Мог бы, между прочим, и на золоте. Мог бы кататься как сыр в масле. А ты уединился, словно крыса какая‑то, забился в дальний вонючий подвал.
— Эх, Гена, Гена, видно, жизнь тебя ничему не научила. Меня‑то она научила, —- мужчины разговаривали на равных.
— Открывай свои хоромы.
— Сейчас открою, не торопись. Это твое время дорого стоит, а мое — пенсионерское -копейки.
Самусев вытащил из кармана большой ключ, открыл замок, аккуратно повесил его рядом с дверью.
— Ну, проходи.
— Погоди. Ребятки, принесите‑ка коробку, что сидите, дурака валяете?
— Воздухом дышим, Геннадий Павлович. Говорят, он в деревне целебный.
— Успеете надышаться. А сейчас соорудите‑ка нам на стол чего.
Стол был накрыт на просторной, но захламленной веранде минут за десять, после чего хозяин и его гость вошли в дом.
— Странно ты живешь, Адам Михайлович. — Почему же странно?
— Слишком бедно.
— Пенсия у меня небольшая, ты же понимаешь. За такую пенсию не разживешься. Да и к чему мне богатство? Старый я, мне уже ничего не надо.
— Да какой ты старый, Михалыч! — на сытом лице Барановского появилась простодушная улыб‑ка, такая, как на фотографиях первых советских космонавтов или голливудских киноактеров. Улыбка, казалось, прилипла к его лицу, только не улыбались глаза, маленькие, запухшие, колючие и злые.
— Знаешь, Гена, мне скоро семьдесят, ты мне в сыновья годишься.
— Семьдесят? — удивился Барановский. — А я думал, тебе лет шестьдесят.
Сколько Барановский помнил Адама Самусева, он все прежние годы жил почти не меняясь, этакий человек без возраста, словно бы забальзамировался, застыл в одной временной точке, и ни вперед, ни назад.
— Бодрый ты еще, смотрю, живчик. Женился бы на молодой, что ли?
— К чему мне это?
— Одному небось тяжко?
— Я привык, — сказал Самусев.
Гость осматривал дом. Спальня. Две железные кровати, стол со стопкой прочитанных газет, очки. Все увиденное абсолютно не вязалось с тем Адамом Самусевым, которого Барановский знал раньше.
— Не пойму я тебя, Адам Михайлович, хитришь ты что‑то, ой хитришь!
— Да что мне хитрить?
— Хочешь сказать, что денег у тебя нет и где их взять, не знаешь?
— Признаюсь честно — нет их у меня, в твоем, конечно, понимании, — Самусев поскреб небритую щеку, она отозвалась сухим треском, словно бы он в пальцах мял лист плотной бумаги.
— А мне кажется, ты знаешь, где денежки есть, вернее, не сами денежки, а то, что можно в них превратить. Пойдем, перекусим, поговорим по душам. Может, я тебе чего подскажу, может, ты мне. Я же к твоим советам, Адам Михайлович, всегда прислушивался, ухо держал востро. Ты не успеешь подумать, а я уже сделаю в лучшем виде.
— Было, было, Гена, как говорится, были когда‑то и мы рысаками. А сам‑то теперь чем занимаешься? — поправляя на столе очки с поломанной дужкой, которая была просто–напросто скреплена клейкой лентой, глядя на отражение гостя в косо повешенном зеркале, пробормотал Самусев.
— Я‑то чем занимаюсь? Да всяким разным… Дел выше крыши, так сказать, деньги сами в руки плывут, только не зевай, думай и хватай.
— Красиво говоришь.
— А я и живу красиво, Михалыч, ни в чем себе не отказываю. Машины, квартиры, дом, за границей бываю несколько раз в году.
— Ну и зачем же ты ко мне приехал, Гена? — Самусев смотрел на гостя уже другим взглядом, твердым, жестким, испытывающим, прожигающим насквозь.
Этого взгляда Барановский боялся, этот прежний взгляд он помнил слишком хорошо.
— Хочу поговорить с тобой по душам. Только. Честно, не увиливай, Михалыч.
— От разговора я никогда не увиливаю. Поговорим, конечно,можно, только не знаю, чем тебе помогу, — Самусев подошел к стене между двумя окошками, взял гирьку часов и с хрустом поднял ее. Левым указательным пальцем тронул застывший маятник.- Из ходиков тотчас выскочила кукушка и издала вместо привычных звуков какой‑то душераздирающий скрежет, от которого у Барановского мурашки побежали по спине, и ему сразу стало не по себе, хотя он был мужчиной не робким и во всякие мистические заморочки не верил.