– Пожалуйста, повторите то двустишие, которое вы прочитали в самом начале, – обратился мунши-сахиб к Умрао-джан.
Умрао-джан прочла:
– А жизнь у вас, наверное, была прелюбопытная, – сказал мунши-сахиб. – Так я подумал после того, как впервые услышал ваши стихи. Расскажите нам обо всем, что вам пришлось пережить; наверное, получится очень занимательно.
Я поддержал мунши-сахиба, но Умрао-джан стала отнекиваться. Наш любезный мунши-сахиб с юных лет страстно увлекался литературой. Кроме «Тысячи и одной ночи» и «Истории Амира Хамзы»,[19] он проглотил все тема «Цветника воображения».[20] Не было такого романа, которого он не прочел бы. Но когда, после нескольких дней, прожитых в Лакхнау, перед ним открылась истинная прелесть речи, заметная лишь в устах тех, кто по-настоящему ею владеет, его перестали привлекать нелепые повествования большинства романистов, их вычурный язык и ханжеские, проникнутые ложным пафосом рассуждения. Ему очень нравилось, как говорят жители Лакхнау – люди со вкусом. Стихи, которые прочла Умрао-джан, внушили ему надежду, что и рассказ ее будет занимательным. Так или иначе, страстное любопытство мунши-сахиба и мои настояния вынудили Умрао-джан покориться и рассказать нам, хоть и против желания, свою жизнь.
Надо признать, Умрао-джан оказалась весьма умелой Рассказчицей. И в этом нет ничего удивительного: во-первых, она получила образование, а во-вторых, воспитывалась в кругу танцовщиц высшего разряда. Кроме того, ей не раз случалось беседовать со знатными людьми и даже с членами шахского дома;[21] она имела доступ в шахский дворец, и чего только не довелось ей увидеть и услышать.
По мере того как она рассказывала, я тайком от нее записывал все, что слышал. Когда же рассказ окончился, я показал ей черновик своих записей. Умрао-джан очень рассердилась на меня, но было уже поздно. В конце концов она поняла это и смирилась, – даже сама прочла рукопись и кое-где внесла небольшие поправки.
Я знаю Умрао-джан еще с той поры, когда она была совсем молодой женщиной. В те дни я и сам нередко сиживал у нее и ничуть не сомневаюсь, что все рассказанное ею – все до последнего слова – чистая правда. Однако это мое личное мнение, а читатели вольны думать, как им заблагорассудится.
Мирза Русва
1
В какой истории для вас есть больше прелести, мой друг?
Что вас займет, моя судьба или судьба людей вокруг?
Послушайте, Мирза Русва-сахиб! Почему вы так настойчиво расспрашиваете меня? Что так привлекает вас в жизни обездоленной женщины? Никогда не поверю, чтобы вам могла понравиться моя исповедь – исповедь такой несчастной и горемычной, как я, такой бездомной и неприкаянной, рожденной на позор отчему дому и на всесветное поношение.
Ну что ж, слушайте, и слушайте внимательно.
Какой смысл мне хвалиться благородным происхождением, называть имена своего отца и деда? Да сказать по правде, я их и не помню. Знаю только, что мой отчий дом был в Файзабаде и стоял он на окраине города. Дом у нас был каменный, а вокруг теснились саманные домишки, жалкие хижины и лачуги. И народ в них жил самый простой: водоносы, цирюльники, прачки, носильщики. Если не считать нашего дома, во всем околотке было только одно высокое здание. Его владельца звали Дилавар-хан.
Мой отец служил в усыпальнице Баху-бегам;[22] не знаю, на какой должности, не знаю, какое он получал жалованье, помню лишь, что все его звали «джамадаром».[23]
Я целыми днями возилась со своим братишкой, и он был так привязан ко мне, что без меня не ступал ни шагу.
Незачем спрашивать, как мы с ним радовались, когда вечером отец возвращался со службы. Я бросалась к нему на шею; брат, лепеча «папа, папа», подбегал и цеплялся за полу его кафтана. Отец радостно улыбался, целовал меня, нежно поглаживал по спине, потом подхватывал на руки братишку, ласкал нас обоих. Я хорошо помню, что он никогда не возвращался домой с пустыми руками: то принесет два куска сахарного тростника, то какие-нибудь сласти в кулечке из листьев. Разделит их на части, а сам уйдет, и тут у нас с братом разгораются жаркие битвы: он тянет к себе кусок тростника, я прибираю к рукам кулечек со сладостями. А мама в это время готовит ужин, сидя на корточках под навесом. Отец, войдя, еще не успеет сесть, как я начинаю приставать к нему:
– Папочка, милый, ты не принес мне куклу?… Посмотри на мои ноги – туфли совсем разорвались, а ты об ртом и не подумал… Послушай, мое ожерелье еще не получили от ювелира! Дочку младшей тети скоро будут отнимать от груди,[24] а в чем я к ним пойду?… А на праздник Ид[25] я обязательно надену новое платье. Да, надену новое платье! Надену, надену!
Покончив со стряпней, мама звала меня. Я приносила корзинку с лепешками и горшочек с приправой, расстилала дастархан. Мама подавала кушанья, и мы всей семьей принимались за ужин. Потом возносили хвалу аллаху, отец читал вечернюю молитву, и все укладывались спать. Утром, на заре, отец, поднявшись, совершал намаз.[26] В это время я просыпалась от шума шагов и вновь принималась осаждать отца просьбами:
19
20
21
22
24
Когда младенцу впервые дается прикорм, устраивается церемония, на которую приглашают гостей.