Вагоны раскачивались вправо-влево, раненые лежали без сна на пропитанных кровью шинелях. Делились последними папиросами и ждали, когда на остановке какая-нибудь женщина или ребенок просунет сквозь щель в стене новую пачку, а может, и доброе слово прошепчет. Раненых кормили, поили, но еда продиралась сквозь их кишки с великим трудом, только хуже становилось. Ходили слухи: на востоке и на юге строят новые лагеря, и солдаты говорили себе, что их бог так долго был милостив к ним, на большее его не хватит, и украдкой просовывали иконки и талисманы сквозь щели в полу и бросали на шпалы — пусть дожидаются дня, когда их кто-нибудь подберет. Они укрывались по бороды одеялами и снова швыряли вшей в огонь. А паровоз попыхивал и тащил поезд через леса, по мостам, за горы. Куда они едут, никто не знал, и, если паровоз ломался, все просто ждали, когда придет другой и примется толкать состав сзади, катя его к Перми, Булгаково. Челябинску — к городам и селам, откуда их будут манить к себе далекие Уральские горы.
Вот так под конец зимы тысяча девятьсот сорок четвертого года поезд, прорезав за несколько дней просторы Башкирии, вышел из густого леса к реке Белой, пересек ее ледяной простор и въехал в Уфу. Въезжая на мост, поезда замедляли ход и проделывали эту четверть километра под перестук и гудение стали, словно наперед оплакивавшей свою неизбежную участь. А достигнув дальнего берега замерзшей реки, катили мимо деревянных хибарок, жилых многоэтажек, заводов, мечетей, немощеных улиц, складов, бетонных бомбоубежищ, пока не приближались к вокзалу, и начальник его дул в свисток, а музыканты городского духового оркестра — в свои помятые трубы. Матери-мусульманки стояли на перроне, сжимая в пальцах фотографии. Татарские старики привставали на цыпочки, чтобы высмотреть сыновей. Старушки протягивали к вагонам стаканчики с семечками. Продавщицы прибирались в пустых ларьках. Суровые санитарки в коричневой форме готовились к перевозке раненых. Усталые милиционеры стояли, прислонясь к столбам, под красными жестяными транспарантами, колыхавшимися на ветру, восхвалявшими электрификацию деревень («Наш Великий Вождь дал нам электричество!»), и смрад пота и гнили наполнял, опережая солдат, воздух, и каждый зимний вечер шестилетний мальчишка, голодный, тощий, нетерпеливый, сидел на речном обрыве, глядя на поезда и гадая, когда же его отец вернется домой и будет ли он таким же калекой, как те, кого выносят внизу из вагонов под пар, под пение труб.
Сначала мы очистили огромную оранжерею. Нурия передавала помидорные кусты деревенскому парнишке, который вечно околачивался у госпиталя. Катя, Марфуга, Ольга и я выбрасывали лопатами землю наружу. Я была старшей, поэтому с лопатой управлялась легко. Вскоре оранжерея опустела, стала просторной, как два дома. Мы заволокли в нее восемь дровяных плит, поставили у стеклянной стены, растопили. И спустя недолгое время помидорами в ней даже и не пахло.
Настал черед больших железных полотнищ. Двоюродная сестра Нурии, Миляуша, работала сварщицей на нефтезаводе. Ей выдали там пятнадцать листов. Она позаимствовала трактор, прицепила к нему листы и доволокла до ворот госпиталя, а от них по узкой дорожке к оранжерее. Листы были тяжелые, слишком большие, в дверь не пролезали, поэтому нам пришлось пропихивать их в оранжерею, сняв задние окна.
Деревенский парнишка помогал поднимать железо. Он все больше в землю смотрел — смущался, наверное, что женщины вынуждены делать такую тяжелую работу, но нам это было все равно, мы выполняли наш долг.
Сварщицей Миляуша была великолепной. Выучилась перед самой войной. Работала она в особых очках, большие стекла которых отражали синее пламя горелки. И через два дня огромная ванна была готова.