– А чтой-то командир твой такой молчаливый? – поинтересовалась хозяйка у Кудряшова, заглядывая в глаза Воронцову.
– А с чего ты взяла, что он командир?
– Да ведь форма вон какая. А по тебе сразу видно, что простой солдат.
– Курсант он, – сказал Кудряшов. – А молчит потому, что контуженый. Слышит плохо. Такое дело.
– Контуженый? Курсант? – она с жалостью посмотрела на Воронцова.
– Да, – пояснил Кудряшов, – это всё равно что нервнобольной. Правда, это со временем может пройти. Пройдёт. Он ещё молодой, – и Кудряшов засмеялся.
– Ой, братцы мои милые! – всплеснула руками хозяйка. – Знать, подольский? А?
– Подольский, – кивнул Воронцов.
– Ой, побили твоих товарищей много на дороге вчера вечером! Ой, много! Старухи наши хоронить ходили. Немцы согнали народ убитых хоронить. Прямо там-то в окопах и закапывали. Я не была, а бабы соседские рассказывали: один на одном, говорят, лежат, все в крови. Курсанты. Молоденькие все. Вот как ты.
Он посмотрел на хозяйку и снова не выдержал её пристального взгляда, отвернулся.
– Что ж творится, господи! Что ж творится! – вздохнула она. – Ну, ешьте, ешьте. А я пойду тогда в дорогу вам чего-нибудь соберу. Надо ж чем-то помочь. Как же. Может, и моему кто…
Она ушла. Кудряшов сидел неподвижно. Еда словно и не интересовала его. А Воронцов смотрел на свёрток. И, не разворачивая его, он уже знал, что там. По запаху. Хлеб, сало и что-то молочное.
– Слыхал? Ваших на дороге прихватили. – Кудряшов бережно положил карабин на сено рядом с вытянутой ногой. Нога его перестала дрожать. – Вот и у Пелагеи Петровны горе. А небось дети есть. Сиротами теперь расти будут. Что тут хорошего? Сунули народ в мясорубку, бейте, колошматьте друг друга, а мы будем вам пороху подсыпать. С обеих-то сторон. Ну, что там Пелагея Петровна нам принесла? Давай, курсант, дели снедь. Тебя вон за командира признают. Ты и правь дело. Только дели честно, поровну. Делить-то умеешь? Или этому в училище не учили? Кормили небось в столовке, из фарфоровых тарелок? Первое, второе, а на третье – компот…
Воронцов развернул серую бумагу. Так и есть: четыре добрых ломтя свойского хлеба с глазками запечённой картошки, шесть картофелин и горка крутого, как сыр, творога. Картофелины ещё тёплые, с сырыми отпотелыми друг от дружки боками.
– Во сколько добра теперь у нас! Прямо скатерть-самобранка! – восхитился Кудряшов и, прежде чем взять что-нибудь из свёртка, размашисто перекрестился, потом перекрестил еду и, подумав, обмахнул крестом и Воронцова. – Ешь, нехристь. Тут и делить нечего – всем хватит.
Кудряшов ел не торопясь, обстоятельно. Закончив трапезу, собрал повсюду крошки, закинул их в заросший щетиной рот и сказал:
– Ну что, курсант, куда теперь пойдём? В каком краю счастье попытаем? Куда кинемся?
– Куда шли, туда и пойдём, – ответил Воронцов и махнул в сторону леса, откуда они только что пришли, голодные и усталые.
– Куда шли… – Кудряшов снова задержал напряжённую паузу. – А куда мы шли? А, курсант?
– К своим. Куда ж ещё?
– Точно, к своим, – невесело засмеялся Кудряшов. – К своим. Только где они, свои? Должно быть, далеко драпанули, пока мы там, на просёлке, будь он трижды проклят, последний боезапас расстреливали.
Что-то он задумал, почувствовал Воронцов. И, глядя за огороды в заросли бурьяна, косо черневшего над белыми простынями свежего снега, тот вдруг сказал:
– Как тебя зовут?
– Александром. Сашкой.
– Ну вот, Сашка, что я тебе скажу. А ты послушай и не перебивай, пока я говорить буду. Война-то вон как быстро вглубь пошла. Не сегодня завтра германец Москву возьмёт. Силы у него поболе, чем у Красной армии. Мы вон с тобой с винтовочкой да с трофейным автоматом, а он противу нас с пушкой да танком. Разницу чувствуешь? И власть, как я понимаю, в России поменяется. Время – пушкам, но настанет время и плугу. Придёт весна, и мужику сеять надо будет. Без этого жизни нет. Мы ж вот, вояки хреновы, постреляли-постреляли, и всё равно – куда?! – к бабе прибежали. В сено закопались. На хлеба её присели, – и Кудряшов засмеялся. – С бабой-то хорошо. Надёжно. Как в танке. Тепло и хлебно. А большевикам, как я понимаю, конец. Это – сто процентов. Немец-то не дурак человек. У него – видел? – во всём порядок. Под комиссарами пожили, вроде выжили. Проживём, Сашка, и под этой властью. Может, и под этими выживем. А там ещё и поглядим, чья оглобля извилистей… По домам надо расходиться, вот я к чему эту свою речь завиваю. У меня – жена и дети. У тебя – родители. Мамка небось все глаза проглядела. Ждёт. Живого ждёт. Ляжешь где-нибудь при дороге, и кто тебя оплачет? Вороны глаза выклюют. Вот я тебе, Сашка, душу свою и распахнул. Давай решать, как дальше быть-жить.