– Чем же это лучше? Что ты такое говоришь, солдат? – сразу насторожилась хозяйка.
– А тем, что войне конец. И твой Иван Прокопыч ко двору вернётся.
– Да уж, видать, не вернётся, – вздохнула она. – Проходите в избу. У меня дети да старуха, Ванина бабка. Живём вместе. А родительская хата на другом краю деревни. Тятя с матерью там живут.
Они вошли в горницу. За столом сидели три мальчугана и хлебали из алюминиевых мисок борщ. В углу на табурете неподвижным, укутанным во всё чёрное столбом возвышалась древняя, как и все предметы вокруг неё, старуха. Увидев незнакомых людей с оружием, дети притихли, смуглые их шейки вытянулись. Стук ложек сразу затих. А чёрный неподвижный столб вскинул голову, покрытую таким же чёрным платком шалашиком, и старушечьим голосом твёрдо и требовательно сказал:
– Кто ж это? Знать, от Вани? С какими ж вестями – добрыми ай худыми?
Они поздоровались, поклонившись в первую очередь старухе. Кудряшов перекрестился в угол, где на божнице стояли в рядок иконы, убранные в расшитые красными и чёрными нитками ручники, и горела тусклым дребезжащим огоньком лампадка.
– Вы не стесняйтесь, устраивайтесь, а я пойду баньку истоплю. Час-другой, и готова будет, – сказала хозяйка и тут же, как лёгкий хлопотливый зверёк, выскользнула из горницы.
– На первой ерманской Прокоп сгинул, а на этой Иван, – снова сказала старуха тем же требовательным тоном, должно быть, недовольная тем, что никто не ответил на её вопрос.
Пока они раздевались, снимали сырые шинели и стаскивали мокрые сапоги, мальчики обступили их. Сыновья Прасковьи, все трое, были удивительно похожи друг на друга. Каждый из них казался увеличенной или, наоборот, уменьшенной копией другого. Белобрысые, светлоглазые. Они смотрели на нежданно заявившихся гостей настороженно и серьёзно. Старший, которому по виду было лет шесть-семь, может, чуть больше, сказал:
– Вы к нам насовсем?
– Нет, брат, только переночуем и пойдём дальше.
– Немцев бить, да?
– Да уж это как получится, – кряхтел Кудряшов, освобождая ступни от истлевших портянок. – А пока они нас бьют.
– Но вы ведь живы, – неожиданно сказал старший.
– Живы пока.
– А много немцев вы убили?
– Мы-то? – недоумённо ответил боец, видать, не ожидая от мальчугана таких вопросов. – Стреляли. Может, кого и убили.
– А папка наш много немчуры побил, – сказал вдруг мальчик и насупился.
Воронцов тоже разулся, сел на лавку, привалился спиной к бревенчатой стене и тут же закрыл глаза. Кудряшов раза два тормошил его, но потом махнул рукой и сел у окна, чтобы следить за улицей, контролировать стёжку к крыльцу и калитку.
– Командир называется… – бурчал он, поглядывая на спящего Воронцова. – Устав… В уставе сказано… – и махнул рукой.
Дети вскоре улеглись на печи. Старуха помолилась, пошептала молитву, убрала в керосиновой лампе фитиль и тоже полезла на печь. Мальчики долго выглядывали из-за занавески, смотрели на спящего Воронцова, на Кудряшова, тоже вскоре заклевавшего носом, на развешанное по стене оружие и амуницию. Что-то шептали друг другу да так и уснули, свесивши короткопалые и широкие мужицкие кулачки и русые головёнки с деревянной струганой лежанки. И когда вернулась хозяйка, то застала всех их спящими. Не спала только старуха. Хозяйка это знала. Старая сторожила спящих детей. Так было всегда, когда в доме ночевали чужие.
Некоторое время она в раздумье стояла посреди горницы, потом развела солдат по кроватям. Затем заперла дверь изнутри и вышла через двор на зады. Баня стояла на задах. Жалко ей было, что напрасно старалась, что жаркая, ох и жаркая ж, каменка до утра совсем остынет. И бойцов жалко: повалились как убитые, не будить же их теперь. И решила: утром дровец подброшу, на старое тепло каменка накалится с одной охапки, и пусть себе парятся, моются вволю. Вспомнила, как в субботние вечера так же вот, основательно, протапливала баньку, как мыла детей и носила их по очереди домой, укутав в простыню, а потом шла мыться сама и как немного погодя к ней приходил Иван…
Пелагея вошла в мойницу, притворила за собой низкую чёрную дверь, которую впотьмах можно было различить только по потной блестящей скобе и гвоздикам. Заглянула в топку. В печи лениво млел ярый неугарный жар. Она поплотнее притянула дверь, жалея накопленное тепло, придвинула к оконцу лавку и села отдохнуть. Весь день на ногах. Устала. Она только теперь вспомнила, что ни разу за день не присела. И потому ей теперь было так хорошо. Тело отдыхало, усталость, гудя, уходила прочь. И в душе смутно заходила, заколыхалась надежда, как будто в хате ночевали не чужие мужики, не беглые солдаты, которых не каждый в Прудках и пустил бы к себе на постой, а её Иван, Ваня. И если подождёт она его подольше, посидит вот тут, терпеливо, у окошка, то он и отворит дверь, нарочно ею не зачепленную на крючок, и войдёт, высокий, как журавль…