Выбрать главу
Нынче другое: жара, пятилетка Да городской южно-русский пейзаж: Туберкулезной акации ветка, Солнце над сквером… Но скука всё та ж.
Древняя скука уводит к могилам, Кутает сердце овчиной своей. Время проститься со звездным кормилом Под аполлоновых лёт лебедей.
Кажется сном аполлонова стая, Лебедям гостеприимен зенит. Лебедь последний в зените истаял, Дева прохожая в небо глядит.
Девушка, ах! Вы глядите на тучку. Внемлите птичке… Я вами пленен. Провинциалочка! Милую ручку Дайте поэту кошмарных времен.
С вами всё стало б гораздо прелестней. Я раздобрел бы… И в старости, вдруг, Я разразился бы песнею песней О Суламифи российских калуг.
Июль 1931, Харьков

«В переулок, где старцы и плуты…»

В переулок, где старцы и плуты, Где и судьбы уже не звучат, Где настурции, сны и уюты Недоносков, братишек, девчат,
Навсегда ничего не изволя — Ни настурций, ни снов, ни худоб, — Я хожу к тебе, милая Оля, В черном теле, во вретище злоб.
Этот чахлый и вежливый атом — Кифаред, о котором молва, — Погляди пред суровым закатом, Как трясется его голова.
Он забыл олимпийские ночи, Подвязал себе тряпкой скулу, Он не наш, он лишенец, он прочий, Он в калошах на чистом полу.
Он желающий личных пособий, Посетитель врачей и страхкасс… Отчего ж ты в секущем ознобе Не отводишь от мерзкого глаз?
Скоро ночь. Как гласит анероид — Завтра дождик. Могила. Конец. Оля будет на службе. Построит Мощный блюминг напористый спец.
Я касался прекрасного тела, Я сивуху глушил — между тем Марсиасова флейта кипела Над весной, над сушайшей из схем,
Над верховной коллизией болей, Над моим угловым фонарем, Надо всем, где мы с милою Олей Петушимся, рыдаем и врем.
1932, Харьков

«Быть может, это так и надо…»

Быть может, это так и надо Изменится мой бренный вид И комсомольская менада Меня в объятья заключит. И скажут про меня соседи: «Он работящ, он парень свой!» И в визге баб и в гуле меди Я весь исчезну с головой. Поверю, жалостно тупея От чванных окончаний изм, В убогую теодицею: Безбожье, ленинизм, марксизм… А может статься и другое: Привязанность ко мне храня, Сосед гражданственной рукою Донос напишет на меня. И, преодолевая робость, Чуть ночь сомкнет свои края, Ко мне придут содеять обыск Три торопливых холуя… От неприглядного разгрома Посуды, книг, икон, белья, Пойду я улицей знакомой К порогу нового жилья В сопровождении солдата, Зевающего во весь рот… И всё любимое когда-то Сквозь память выступит, как пот. Я вспомню маму, облик сада, Где в древнем детстве я играл, И молвлю, проходя в подвал: «Быть может, это так и надо».
1932, Харьков

ОСЕНЬ

Так не со зла девичий год расхитишь, Поговоришь и замолчишь. Мы вскрыли ночь: на дне трепещет Китеж И в центре городе всё те же, всё мои ж.
Кого куда: ту королевну в пряхи, А шулера за плутни на правеж. Ты, рыжая, меня узнаешь по рубахе И вскорости доподлинно помрешь.
Совсем, как в песенке, ясны звездочки И золотоносен листопад. У милой плечи озябли, Так как холоден пышный сад. Дома женственно тонкие сабли На ковре в кабинете висят…
Я помню, как во сне: пришли, стучали – кто там? Какой ужасный сон – сумятица, бедлам. Ну, амба, кончено, пора бы к анекдотам, Да слезы не велят с шартрезом пополам.
Я плакал, я пылал в тени твоей портьеры, От жгучей осени захватывало дух… Так вот он тот диван – и святки и химеры, Здесь мытарь и дантист, здесь можно сразу двух.
Но осень – ты со мной. Всем холодком на щеки. Аттическим вином, румянцем тяжких стен. Я долго был с тобой невинный и жестокий, Теперь со стеклышком у сердца я забвен.
Пока я наблюдал плебейские неврозы Незаменимых дам из темно-серых рас – Дитя не сберегло своей наперсной розы, Мое дитя в плену у неживых украс.
Сентябтрь 1932, Харьков

ЭЛЕГИЯ

Е.Щ.
Гаснет день, и обслуживает резвоскачущий форд Домино Корбюзье скудоумные ловкие клети. Как с парнасских высот опознать очертания эти? Богадельня, копилка, омлет, пантеон или торт?
Для патлатых марух, для житухи чужих барахолок Суй златой перстенек, истощи подъяремный Китай. Здесь присох чародей, вскормленный сосцами кита, Наши лисы и псы не вернутся под розовый полог
Гаснет день, и трезвеют насельники хаз и малин, И ярится в москвах ведовство неземных заседаний. Асмодеевых глупостей слыша смешки за садами, Я к блондинке Анюте тифозной любовью палим.
Для тебя ль бывый день, как сухая гвоздика, был едок? Вспомни: в чистых фужерах французский денек угасал, И забылись песцы, и синели усы у гусар, Извивались носы в мельхиоровых крышках на едах.
Гаснет день. Добрых снов. Почему бы не так? Стынет чай, Замерзает рожок на Мюнхгаузена девственной почте. Всем единым, сынишки, отныне – чего ни захочете – Добродушно вещают папаши: пущай, пущай.
Для меня… Только ты для меня ясноока, Пленира. Лалы, фарфоры, стекла, соболя, сафьян, галюша. Всё, на чем столь скандально твоя прогорела душа, Всё, что ругань захожих барышников столь очернила.
14 сентября 1933, Москва