Выбрать главу

Главное, потаенное сказано вот здесь:

Да, жизнь звучала бурно, горько, звонко, Но смерть близка и ныне нужно мне Вскормить собаку, воспитать ребенка Иль быть убитым на чужой войне.
Дабы простой, печальной силой плоти Я послужил чужому бытию, Дабы земля, в загадочном полете
Весну и волю малую мою. Кружась в мирах безумно и устало, В короткий миг любовно исчерпала.

(«Квартира снов, где сумерки так тонки…»)

Как бы странно это ни прозвучало, но Владимир Щировский действительно был убит на чужой войне – убит случайной бомбой в грузовике, вывозившем раненых из оккупированного Крыма. И свою космическую задачу – вскормить собаку, воспитать ребенка и послужить чужому бытию – он к этому времени уже выполнил. Теперь обратим внимание на последние шесть строк. Это очень непростые строки. Здесь поэт сообщает читателю свой личный миф – миф умирающего и воскресающего бога, шумерского Думузи (вариантом которого в стихах поэта был растерзанный менадами Дионис). Именно Думузи – падшее в землю и проросшее ячменное зерно – был на Ближнем Востоке богом весенней природы. И погибал он тогда, когда весенние силы его оказывались нужны для поддержания плодородия земли. Об этом же – еще одно стихотворение Щировского, где миф Думузи воспроизводится уже открытым текстом:

Истлел герой – возрос лопух. Смерть каждой плоти плодотворна. И ливни, оживляя зерна. Проходят по следам засух.

(«Ничто»)

Эго не вычитанный миф, а центр сознания самого поэта. Именно так он воспринимает и свою жизнь, и свою обреченность в этой жизни. Но миф Думузи касается только жизни одной части поэта – Плоти.

Второй центральный образ личной мифологии Щировского – образ Души как монады мира.

Вселенную я не облаплю – Как ни грусти, как ни шути, Я заключен в глухую каплю – В другую каплю – нет пути.

(«Вселенную я не облаплю…»)

Ты мне скажешь – дождик захлюпал. Я отвечу – мир не таков: Это вечности легкий скрупул Распылился ливнем веков. И немыслимо в полной мере Разглядеть мелюзгу бытия, Округляясь в насиженной сфере, В круглой капле, где ты – не я.

(«На твоей картине, природа…»)

Ведь знамо мне, что вовсе нет Всех этих злых, бесстыжих, рыжих, Партийцев, маникюрш, газет, А есть ребяческий «тот свет», Где вечно мне – двенадцать лет, Крещенский снег и бег на лыжах…

(«Дуализм»)

И когда, отбыв земное лихо, Тело свой преодолеет срок, Полетит душа легко и тихо На зеленый милый огонек.

(«Зеленый огонек»)

Душа-монада Щировского имеет свое вечное пристанище в гостеприимном мире, где горит «зеленый милый огонек» («Зеленый огонек»), недоумевает по поводу желаний Плоти («Дуализм») и обладает способностью к танцу в хороводе подобных себе душ («Танец души»). Душа не помнит своего прошлого, но всегда помнит о тех, кого она любила.

Итак, в личном мифе Щировского просматривается довольно стройная конструкция. Поэт чувствует себя разделенным на Плоть и Душу. Плоть его стремится к выполнению некоего долга перед здешним миропорядком, а после смерти человека дает начало другим телам; бессмертная Душа устремляется в заветный мир Зеленого Огонька, утрачивая память обо всем плотском. Если же Душа помнит о своей любви – значит, любовь исходила от нее, а не от Плоти, и в таком случае любовь вообще является силой, исходящей от мира душ.

От центра сознания обратимся к его периферийным ответвлениям, составляющим восприятие прошлого, будущего и настоящего. Щировский родился не в свое время. Если бы это произошло в начале 1890-х годов, он мог бы спокойно вписаться в компанию акмеистов или стать участником «Цеха поэтов». Его любовь к прошлому (преимущественно античному и возрожденческому) в сочетании с поэзией и музыкой ввела бы его в круг друзей М. А. Кузмина. Его классический стих был бы близок Н. С. Гумилеву и О. Э. Мандельштаму. Поступив в университет в конце 1900-х годов, Щировский стал бы специализироваться по древности и оказался бы однокурсником В. К. Шилейко, с которым ему было бы о чем поговорить. Но, к несчастью, всё произошло слишком поздно, и в его эпохе у поэта-аристократа просто не оказалось равных собеседников. О нем сказали добрые слова Волошин и Пастернак, но – уже после конца прекрасной эпохи, когда сами должны были затаиться и молчать. Что же оставалось? Оставались книги.

Круг чтения Щировского, судя по доступным стихотворениям, охватывал только русских и европейских авторов. Пушкин представлен у него образом Владимира Ленского. Сам поэт, несомненно, примерял на себя жребий юноши-стихотворца, погибшего от пули друга во цвете лет:

Есть в комнате простор почти вселенский. Весь день во мне поет Владимир Ленский, Блуждает запах туалетных мыл. И вновь: «Ах, Ольга, я тебя любил!»

(«Есть в комнате простор почти вселенский…»)

Свой смертный саван видишь, Ленский? Олино Среди куртин белеющее платье?

(«Отъезд, вино…»)

Но не только буквальное упоминание имен Ленского и Ольги следует отнести к пушкинской теме в творчестве Щировского. Сами размышления поэта о возможных вариантах своей судьбы («Быть может, это так и надо…») – то ли жизнь в мещанском кругу комсомола, то ли расстрел по доносу любящего соседа – отправляют читателя к пушкинским размышлениям о потенциальных судьбах Ленского после его гибели от руки Онегина.

Если Ленский был юношеским двойником поэта, то в поздние годы Щировский примерил к себе образ Чацкого. За отъездом Чацкого он чувствует желание грибоедовского героя погибнуть от любви. Поэтому заключительные строки «Вальса Грибоедова» звучат как самозаклинание:

Шел снежок, не спеша и не густо… Елки в святости зимних седин… И трудящийся рыл гражданин Уголок оскорбленному чувству. Но до этого мне далеко… От любви умирают не часто. Балерина в телесном трико Даст мне ручку белей алебастра. Даст мне нежную ручку – и баста!.. Предрассветных небес молоко, Дальний вальс утихает легко… От любви умирают не часто.