(«Слежу тяжелый пульс…»)
Ср. у Шпенглера: «Если под влиянием этой книги люди нового поколения обратятся к технике вместо лирики, к военно-морской службе вместо живописи, к политике вместо критики познания, то… лучшего нельзя им пожелать» (Закат Европы. М., 1993. С. 176).
Шпенглерианство Щировского – и от тоски по мировой культуре, и от ощущения гибели всего аристократического в мире. При этом и сам он – аристократ – оказался таковым только по воле судьбы, а не по собственному выбору («Разве мы выбираем брюхо для зачатия своего?»). Но от этого ему не легче, потому что остальные люди его эпохи не понимают, что такое воля судьбы. Говоря по-шпенглеровски, человек Культуры (эпохи совершенства, когда одинаково развиты и Тело, и Душа) случайно оказался в мире Цивилизации (когда Тело культуры еще живо, а Душа уже умерла). Слишком поздно захотел завести детей отец-сенатор, прививший сыну вкусы умирающего прошлого и не научивший жить в новом мире, потому что сам он этому миру не принадлежал.
Необходимо отмстить, что все книжные реминисценция стихотворений Щировского обусловлены не его желанием выказать свою эрудицию или продемонстрировать определенность общественной позиции (как это было бы у разночинского или постомодернистского поэта), а исключительно созвучиями книжных образов с настроениями и мыслями самого поэта. То есть не мировоззрение поэта складывалось из книг, а сами книги служили иллюстрациями поэтического мировоззрения. В этом распоряжении культурой, кстати, проступает нечто подлинно аристократическое: если разночинец благоговеет перед книгой и всего себя готов составить из прочитанных книг, то аристократ понимает, что сама книжная культура зависит от традиции, берущей начало в его родовой памяти.
От связи с прошлым в стихах Щировского следует перейти к сфере угаданного его поэзией будущего. Можно указать, по крайней мере, на три таких пророчества. Первое – это завершающая часть поэмы «Ничто», в которой интонационно и тематически отчетливо проступает ахматовский «Реквием»:
Ср:
и многие другие строки.
Второе несомненное поэтическое пророчество Щировского – «Вчера я умер, и меня…», на десятилетия предвосхитившее пастернаковский «Август». Оно заканчивается утеканием посмертного сознания и торжеством смерти, но в нем присутствует и радость от нескончаемости самого бытия:
Одновременно это и несогласие с будущим Пастернаком по поводу его церковно-мистического восприятия смерти:
У современного читателя создается странное впечатление, это «вам» адресовано именно позднему Пастернаку.
Третья отсылка к будущему носит скорее формальный и метрический характер. У Щировского, которого по большинству его стихов Цветаева могла бы назвать «молодым Державиным», изредка встречаются как свободный стих, так и рифмованный стих, перемежающийся свободным. Есть у него и диссонансные рифмы. Приемы эти явно предвосхищают работу советских андеграундных поэтов 1960-х гг.
(«Как изъезжены эти пути…»)
(«Молитва о дикости»)
Итак, поэзия Владимира Щировского обращена не только к идеалам прошлого, но также к темам и формам будущего. Что же касается настоящего, то оно скучно, немило, нелюбимо, но никогда не презираемо поэтом. Щировский не относится к людям насмешливо или презрительно, как Лермонтов. Он или сочувствует, или скорбит, или вовсе пытается найти в неинтересном современнике человеческие черты. Отрицает он только сам порядок вещей, саму общественную атмосферу, в которой гибнет всё нежное, возвышенное и прекрасное. Но как отрицает? В стихотворениях поздних лет есть несколько буддийских аллюзий:
(«Молитва о дикости»)