Скоро вечер придет посидеть
В мою темную, хладную клеть
Под имперскую, старую крышу…
И, сжимая перстами перо,
Я азийскую флейту услышу
Или модный тромбон «Фигаро».
А кругом и обида, и стыд,
Злится прачка и примус шумит,
И штаны замаравшего сына
Учит отчего гнева лоза.
Но подружка моя Мнемозина
Мне ладонью закроет глаза.
Можно выстроить карточный дом,
Можно черствым и злостным стихом
Современников переупрямить;
Можно просто ценить вечера
И свою олимпийскую память,
Предводящую бегом пера…
Но к чему многомерность планет,
И театр, и завод, и совет,
И отхожее место, и койка —
Если крепче аттических бронь
Эта женская — верно и стойко —
На глазах моих медлит ладонь?
МОИМ ГОСТЯМ
Да, да, это я, тот самый, который…
Приходы знакомых, труды и снега;
Вот утро: опущены скромные шторы.
Вот полдень: над чаем, согбен, я сижу…
Но ночью, забыв свое имя и адрес,
Я, детством объятый, сижу и строчу;
Я вижу лица Боттичеллиев абрис,
Я слушаю звук серафических слов…
И через неделю, в свободное время,
Различные люди приходят ко мне.
Я громко читаю стихи перед всеми,
А Муза за печкой – подобна сверчку.
Послушав стихи, одеваются люди,
Свои
досвиданиямне говорят,
А я – католичеству старых прелюдий
Над милыми клавишами предаюсь
И двигаю четки хвалительных нот,
А Муза за печкой поет и поет…
Но где-то взвиваются в воздух подтяжки
Разумных отцов над безумством детей;
Роман неудачника и замарашки
Приходит к концу в вожделенных кустах;
Летят телеграммы, тучнеют колосья,
С пурпурной тряпицей танцует дурак;
И медленно зреет не Божья, не песья,
А наша людская тоска и любовь.
Давно ли, недавно ли в Греции белой
Пифийская молвь населяла умы?
Давно ль корибант пред своею Кибелой,
Во жречество жертв погружен, ликовал?
О, ты, одинаковость слова и позы,
Всё те же в мечтах Золотые Века,
Всё те же, даримые женщинам, розы,
Всё те же солдаты, ведомые в бой…
И вы, о, мои утонченные гости!
Ушед, не стесняйтесь меня обругать:
Как быть вам с избытком младенческой злости,
Такой же невинной, как глупость и грусть?
Так было, так будет, и так веселее.
А мне уж оставьте, на бедность мою,
Девичий цветочек, речную лилею,
Сквозь нынешний день прорастающую.
Я многое видел и вижу всё множе,
Но лучшая радость – играя с детьми,
Презреть перезрелые отчие рожи,
Блеснуть на арене классических детств.
Ах, память о детстве, о желтом крокете,
О, Киев, о, Рим, о улыбки кузин…
Я знаю, сограждане, что вот за эти
Пустые игрушки и смерть я приму.
И знаю, что жизнь я свою, человечью,
Ликуя в игре, пробегу со всех ног –
Но Муза должна копошиться за печью,
Но должен записывать горькую речь я,
И лавровый должен мне сниться венок.
СОНЕТ
А.П.Ш.
Квартира снов, где сумерки так тонки,
Где царствуют в душистой тишине
Шкафы, портреты, шляпные картонки…
О, вещи, надоевшие зане.
Да, жизнь звучала бурно, горько, звонко,
Но смерть близка и ныне нужно мне
Вскормить собаку, воспитать ребенка
Иль быть убитым на чужой войне.
Дабы простой, печальной силой плоти
Я послужил чужому бытию,
Дабы земля, в загадочном полете
Весну и волю малую мою,
Кружась в мирах безумно и устало,
В короткий миг любовно исчерпала.
«Убийства, обыски, кочевья…»
Возник поэт. Идет он и поет.
Е. Баратынский
Убийства, обыски, кочевья,
Какой-то труп, какой-то ров,
Заиндевевшие деревья
Каких-то городских садов,
Дымок последней папиросы…
Воспоминания измен…
Светланы пепельные косы,
Цыганские глаза Кармен…
Неистовая свистопляска
Холодных инфернальных лет,
Невнятная девичья ласка…
Всё кончено. Возник поэт.
Вот я бреду прохожих мимо,
А сзади молвлено: чудак…
И это так непоправимо,
Нелепо так, внезапно так.
Постыдное второрожденье:
Был человек – а стал поэт.
Отныне незаконной тенью
Спешу я сам себе вослед.
Но бьется сердце, пухнут ноги…
Стремясь к далекому огню,
Я как-нибудь споткнусь в дороге
И – сам себя не догоню.
«Нет, мне ничто не надоело!..»
Нет, мне ничто не надоело!
Я жить люблю. Но спать — вдвойне.
Вчера девическое тело
Носил я на руках во сне.
И руки помнят вес девичий,
Как будто все еще несут…
И скучен мне дневной обычай —
Шум человеков, звон посуд.
Все те же кепи, те же брюки,
Беседа, труд, еда, питье…
Но сладко вспоминают руки
Весомость нежную ее.
И слыша трезвый стук копытный
И несомненную молву,
Я тяжесть девушки небытной
Приподнимаю наяву.
А на пустые руки тупо
Глядит партийный мой сосед.
Безгрешно начиная с супа
Демократический обед.
ДУАЛИЗМ
Здесь шепелявят мне века:
Всё ясно в мире после чая.
Телесная и именная
Жизнь разрешенно глубока.
Всем дан очаг для кипятка,
Для браги и для каравая,
И небо списано с лубка…
Как шпага, обнажен смычок.
Как поединков, ждем попоек,
И каждый отрок, рьян и стоек,
Прекраснейшей из судомоек
Хрустальный ищет башмачок.
И сволочь, жирного бульона
Пожрав, толстеет у огня.
И каждый верит: «Для меня,
Хрустальной туфелькой звеня,
Вальсировала Сандрильона».
Увидь себя и усмехнись:
Какая мразь, какая низь!
Вот только ремешок на шею
Иль в мертвенную зыбь реки…
И я, монизму вопреки,
Склоняюсь веровать в Психею.
Так, вскрывши двойственность свою,
Я сам себя опережаю:
Вот плоть обдумала статью;
Вот плоть, куря, спешит к трамваю;
Вот тело делает доклад;
Вот тело спорит с оппонентом…
И – тело ли стремится в сад
К младенческим девичьим лентам?
А я какой-то номер два,
Осуществившийся едва,
Всё это вижу хладнокровно
И даже умиляюсь, словно
Имею высшие права,
Чем эти руки, голова
И взор, сверкающий неровно.
Там, косность виденья дробя,
Свежо, спокойно и умело
Живу я впереди себя,
На поводке таская тело.
Несчастное, скрипит оно,
Желает пищи и работы.
К девицам постучав в окно,
Несет учтивость и вино,
Играет гнусные фокстроты…
А между тем – мне всё равно.