Песнь мирной жизни зазвучала в застолье. Хорошая, любимая Андреем. «Я люблю, тебя жизнь, я люблю тебя снова и снова…» Он попытался подпеть, не получалось, будто набрал в рот тяжёлых камней. Выходило, что Савва любил эту жизнь больше и звонче хотел, чтоб стала она лучше. Но главное, правильнее любил! И каждый, из подпевавших, любил и стремился в её лучшее завтра так, что вроде как, в ней не было места для Андрея Бобкова.
Электрическая лампочка, питающаяся от дизельной станции, то ярко вспыхивала, то притухала. И в бегающей, отбрасываемой тени мужские лица, все, как одно, вновь делались похожими на Аганиного бывшего бдительного сокурсника, ставшего куратором. Он словно проступал в лицах, и даже в юнце с вздернутым носом кураторское право на истину выдавливало тяжеловесную судилищную печать.
Ах, кому это попала ледышка в глаз: ему ли, заиграв огоньками в хрусталиках, или ещё кому, холодом волчьего страха засветившись в вечной ночи?
Не открывая дверей, юркнул в избу и Ярушев. Присел в сторонке, в полутемени, за световым кругом. Достал колоду карт, увлекавший всех вокруг этой игрой, большой любитель преферанса, перетасовал и стал сдавать. Выбрасывал приманивающе пикантные картинки и смотрел с умилённейшей улыбочкой, исполненной иного, волглого, маслянистого всезнания.
— На войне человека было сразу видно, — задушевно проговорил неказистый человек в ярком отсвете. — Солдат он, который будет стоять до конца, или хлюст, который от страха может бросить винтовку и поднять руки.
Поэтому и было непонятно, когда Бобков вдарил кулаком по столу так, что подпрыгнула посуда, и побежал чай из опрокинутого стакана. С чего это он? Сидели, пели. Вдруг вскочил, заблажил:
— Эшелоны везли! Эшелоны пленных!.. И Рокоссовский здесь сидел, свои посадили! Тоже хлюст?! А почему Маяковский застрелился?!
Куда еще ни шло про эшелоны, про Рокоссовского — хотя бы понять было можно. Но чего он Маяковского приплёл?! Тогда Савва надменно посоветовал:
— Закусывать надо.
Что здесь уж такого обидного?
— Я знаю, что мне надо! Знаю!.. — прокричал Бобков так, будто у него отнимали самое дорогое в жизни. — Ты мне не указ!
И только тогда уже взорвался и Савва.
— Это ты мне не указ. Ты вообще для меня никто. Прихвостень фашистский, вот ты кто!
Бобков рванул стол, вскочил.
Так видели и помнили все, и только Алмазная знала, чувствовала, как со звоном распрямилась пружина внутри его.
Также распрямилась пружина в ней, когда полгода спустя встретила Савву и впилась, желанной росомахой расцарапала ему лицо. Тогда он выказал страшную силу и умение.
Андрей шел по избе, как бы ещё приглашая на бой, на середину. Драться ему приходилось и в детстве, когда задразнивали «пятёрочником», и в плену. Он был сноровист и ловок в драках. Вдруг его словно переломило, скрючило. Кулак здорового человека пришелся снизу, под дых, прямо в язвенную точку, приподнимая, выворачивая живот. Короткий, молниеносный этот удар со стороны виделся лёгким тычком. Андрей распрямился, стал настороженно примериваться к противнику, но на его плечах повисли, кинулись удерживать, заламывать руки. А он рвался и не понимал: почему его-то держат?! Его скручивают? И самое чудовищное — всё это было при Елене! Она всё видела, его позор, бессилие. И хуже того, она тоже металась вокруг него, пытаясь остановить!
Савва в охотку ещё наподдал зависшему в чужих руках противнику. Елена бросилась теперь к нему. Господи, стыдоба несусветная, она же, выходило, его и защищала! Но опять же так, взывая к разуму Саввы, мол, связался черт с младенцем… И тот был снисходителен, дескать, на кого он рогом прёт, этот васёк, у меня же семь спортивных разрядов…
Бобков крутнулся, выпал из рукавов своего свитера, выскочил в дверь, успев крикнуть в страстях: «Пристрелю!»
И этот собственный крик долго нагонял его в потёмках, горячил и противно жалил. Так, скатываясь по берегу, во мрак, к тяжёлой, словно замершей в ночи водной глади, он уже когда-то бежал из плена. И пули шлепали рядом, и надо было вперед, вперед, без оглядки, и страх колол спину, и радость желанной свободы подбавляла сил, и вода спасала, укрывала. Он уходил тогда длинными нырками, глотал воздух, и снова шел под водой. Эх, хорошо, что он вырос на Волге, на могучей вольной реке, где каждый мальчишка называл себя человеком-амфибией.