Выбрать главу

Она помогала матери на лесосплаве «парить» вязки: тонкие берёзки скручивались, а потом распрямлялись витиеватой дорожкой, спутницей плота, которую, если не перетрут камни на перекате, то разрубит топор, разделяя брёвна. Тут же, присев в сторонке, кормила Лёньку, прикрываясь плечом от косых взглядов сплавщиков. Маленький припадал, елозил дёснами сосок, делая до постыдного сладко. Не так, как Вася, заставляя её выпадать за облака, по-другому, разнеживая, высвобождая, но чуть-чуть и похоже.

«Пироповая дорожка,» — воспринялась на иной лад, когда её стали называть Алмазной. Да ведь все они — и она, и даже Андрей, и та, пришедшая из нездешних, все, все, все, — «пироповая дорожка» и есть. Спутники, по которым надо ещё только найти — найти что-то, нужное, редкое, очень-очень ценное.

Мужики в болотных сапогах с завёрнутыми голенищами ходили по плоту на реке, ребятишки играли на сложенных штабелями брёвнах: худая девчушка взвизгивала, взмахивала косой, то приманивая, то убегая от парнишки. «Ноги переломаете, ити вашу мать», — привычно кричал конторский человек.

Уехать потянуло не медля. Но куда поедешь с грудным ребенком на руках? Оставалось ждать, как Аганя прикинула, до весны. Но и не загадывала — мало ли?

Лёнька начинал узнавать её, улыбаться, гулить, поднимать головку, переворачиваться, садиться, ползать. От недавней сонливости не осталось и следа. Летал по полу на холке, жалея коленки. Взвизгивая, гонялся за бабочками, которые и летом и зимой всё просыпались и просыпались. Причем, нарядные, одна красивей другой, редкие даже для улицы в солнечные дни бабочки-цыганочки. Мать сначала пугалась их, видела знак, начинала вспоминать, как жили прежние хозяева, не случалось ли у них чего такого, нехорошего или непонятного, гадать, почему они уехали. Пыталась поймать, выбросить бабочку за дверь.

Не лето же, замёрзнет, — вступилась Аганя. — Пусть летают: мешают они тебе, что ли?

Да пускай, — успокоилась мать, — хлеба не просят.

И теперь стала пугаться, когда они на время пропадали. Но скоро опять одна-две «цыганочки» порхали по дому, присаживались у замороженного белого окна, будто тоскуя.

Вместо ожидаемой зимней скуки, Агане некогда было присесть, приходилось, как в детские годы, ночь урывать, чтобы книжку почитать. Мать ругалась:

— Кто-то там понавыдумывал, а она сидит, лица нет, переживат. Молоко свернётся, будешь знать!

Но молоко, при её небольшой, вроде, груди и добром Лёнькином аппетите, оставалось, приходилось сцеживать. Отдавала одной роженице с соседней улицы: дородная, грудастая баба, а молоко не пошло. Выходило, Аганя выкармливала двоих. В клуб одно время повадилась по субботам бегать. Лёнька уже ползал — с матерью его оставляла или с девчонками соседскими. Танцевать понравилось — стесняться перестала и всё начало ладиться. Парни приглашали, набивались в ухажёры. Но она потанцует, и бегом домой, привяжется какой, всегда есть отговорка: сына кормить спешит. Парням-то, известно, чего надо. А тут ещё — не девочка уже, с нагулянным ребенком, по их-то понятиям. Курит папиросы. Аганя хотела от этой привычки отказаться, бросала то и дело, особенно, когда слышала, что на молоко влияет, но… и сама не заметила, как опять люлька во рту. Деревенские девушки, конечно, когда прикуривала в кругу парней, посматривали косо. И правильно — она бы тоже так смотрела. Но самое непонятное, Аганя здесь, в своей деревне, стала делать то, чего не позволяла себе даже среди самых матёрых мужиков, бывших заключенных. Просто на язык там это не шло. Стала матюкаться! Ну, не то, чтобы через слово, как случалось с некоторыми женщинами в северной жизни, а нет- нет, да и закрутит при случае в три этажа! А потом ещё и сплюнет, и пойдёт так, вольничая. На неё смотрели, как на матёрую, видавшую виды, и она против всякой воли своей такой себя казала. Переступала порог дома, видела Лёньку — и как с гуся вода. Или как с журавушки, со стерха. И повадки другие, и голос иной.

Уехать весной ей не удалось. Заболел Лёнька — по её вине. Так она считала, имея склонность во всём винить прежде всего себя.

К той поре мальчонка превратился в упитанного карапуза, поднялся на ножки, стал ходить, пока ещё пошатываясь, ухватывая воздух руками. Но сразу крутой, основательной поступью — Васиной, Коловёртовской. Мать, впрочем, считала, что дедовой — только уже другого деда, кержака. Там тоже ноженька-то была — как притопнет, так дом вздрагивал. Пошёл ребёнок в девять месяцев и в девять же заговорил: «Тлякай» — произнёс он первое слово, не оставляя выбора в судьбе, — трактор. А потом уж «ма-ма», «ба-ба». Шлёпал по полу босой, тотчас сбрасывая ползунки, сколь их не одевай. Оно и лучше так — хворь к нему не липла. За матерью бегал, как все дети в этом возрасте, уросил, пока та собиралась, но стоило ей за дверь — умолкал, как сказывали, будто кричал для близира. Словом, Аганя уходила и была спокойна.