Под старость Алмазная так себя и стала понимать, как уже лежавшую в этой земле.
— Это хранительница! — оглушённо проговорил экскаваторщик. — Мы её раскопали, и она ушла.
— Так, — делово потёр ладони подоспевший Бернштейн. — Почему ты решил, что это эвенкийская княжна?
— По одежде! Эвенкийская одежда! Богато украшенная!
— А лицо у неё, говоришь, русское?
— Русское!
Парень опять странно посмотрел на Аганю.
— А разве так может быть?
— Я и сам удивился! Почему, думаю, лицо русское? — он был, конечно, не в себе, этот парень.
— Ну, допустим. Только ведь эвенки — в землю не хоронили. Им такое в голову придти не могло. Для них землю трогать — самый большой грех.
— Вот мы тронули, она и ушла.
— А ты, дружочек, часом не того, — принюхался Бернштейн под общие нестройные смешки.
— Это после бритья, «Тройной одеколон».
— Ну, это мы знаем, — переводил всё в шутку Григорий Хаимович. — Он и до бритья хорош, и после бритья…
— Да нет, что вы, я вообще не пью.
— Словом, порешим так. На гармони у тебя куда лучше получается. Гармонист, товарищи, он и есть гармонист!
Долгий взгляд парня, который он в очередной раз бросил на Аганю, скоро тоже нашёл для неё более реальное объяснение.
Коренное месторождение угораздило прорезаться средь топи. И народ не на шутку поговаривал, что алмазы, видать, заводятся от сырости. А после половодья, дождей пятачок людского обитания превращался в вязкую кашу, и звук «чва» сопутствовал конному и пешему. Если же он не раздавался, то — верное дело — сапог пешего остался в грязи. Человек проделывал чудеса ловкости, чтобы обуть его обратно, удерживаясь на одной ноге, а другой, отшагивая назад и пытаясь угодить точно в раструб голенища. Люди во всём жили взаимовыручкой, и к распластавшемуся журавлём «одноножке» спешил первый встречный, пособлял — и тут же терял с ноги свой сапог. Теперь второй шёл на выручку, и при близком рассмотрении обнаруживалось, что у «журавушки» — длинная коса, а у «встречного» — удалые усы. Они держались друг за друга, балансируя, и радовались обстоятельствам, которые просто не позволяли им расцепиться.
Так однажды зависла и Аганя, оглядываясь и приноравливаясь шагать взад пятки. «Чпок» — кто-то вытащил её сапог, натянул на ногу. И сам замахал портянкой в воздухе. Она подала руку — напортив, пряменький и счастливый, стоял незадачливый экскаваторщик-гармонист. Она знала: звали его Андрюша.
— Ты меня не помнишь? — просиял он.
— Не пойму, ты о чём? — она подумала о случае с «эвенкийской княжной».
— Ты в нашу деревню приезжала. К родне. К Тереховым.
И в лице парня тотчас проступил мальчишка, натягивающий тетиву лука.
— Ой, ой! — запричитала Аганя. — А что ж ты молчал? Почему сразу не подошел?
— К тебе подойдешь! Как посмотришь, так мурашки по коже.
— Разве я так смотрю? — удивилась Аганя. — Я, вроде, обычно смотрю.
— Ну да, обычно. Я сколько раз: хочу подойти, похожу, похожу, и мимо. Самое интересное, подойти я к тебе давно хотел, — признался Андрюша. — А узнал тоже не сразу. Вот только: там, на вскрыше. Ты как подбежала, посмотрела так — я гляжу: та самая девчонка, которая к нам приезжала!
— Это когда ты княжну откопал? — улыбнулась Аганя.
— Да что вы все ко мне с этой княжной. Ну, примерещилось, темно же!
— А ты сам-то из деревни давно?
— Я уж училище закончил…
Вечерами и по воскресеньям вокруг Андрея и его гармони собирались люди. Приходили в чистом: сначала меж палаток и рабочими местами потянулись тропки из набросанных жердей, а потом стали появляться и дощатые тротуары. На дождь и снег была клуб-палатка, а на погожий день — деревянный настил.
Гармонист пробегался пальцами по ладам, ловил верный звук, склонял голову на бочок, уводил бусинки зрачков в сторону, в уголки глаз, словно плывущих по белому лицу двумя уточками, пел.
Это была его любимая песня. Аганя уж не стеснялась в своём красивом белом платье и в выходные надевала его: да оно и перестало казаться невидалью, многие оделись в шёлк и крепдешин.
Подсаливал Ясное море жизнь, срывал людей в пляс, не давая надолго впадать в мечтательные вздохи. Андрюша подыгрывал. Улучал время, и отвердевшим голосом снова пел о любви.