В школе будущие учителя и жили. Иногда Сергею было так тяжко, так смрадно в облупленных классах, среди ненавистного общества хамов, что хотелось бежать, куда угодно. Куда? Дома по головке за такое не погладят. Дома гордятся: он на «отлично» учится. Чтоб потом старость родительскую обеспечивать. «Али за сохой лучше?!»
Один раз он все ж сбежал в зимнюю вьюжную стынь. Через леса шёл. Тьма упала над снегами, только звёзды в небе, да свист ветра обжигающий. Плутала дорога, исчезли колеи на глазах. Думал: замёрзнет, не дойдёт. Лишь когда близкоблизко подошёл к Яру, понял: спасён. Дома ахнули, когда он ввалился, будто сугроб белый, дымящийся, в сени.
Меньше стала их семья. Осенью вот будет год, как его любимой бабушки на свете белом нет. Может, и Гриша ему Богом дан, потому что бабушка о том попросила… Часто вспоминал её. Убегал к ней, в Матово, даже тогда, когда мать с отцом после размолвки снова вместе стали жить, когда младшая сестра Катя родилась. Убегал, потому что заботу о себе чувствовал. Бабушка и накормит, и приголубит, и расспросит. А сама плачет иногда, плачет. Как будто без мук, просто так, от нежности слёзы тихо струятся.
Он страдал страшно, когда бабушки не стало. Совсем сиротой себя чувствовал. Не будь учёбы, не будь стихов его, вообще не знал, что с ним было бы. Да что было бы! Отбился бы от дому. Некому его сдержать: отец ему не указ, мать – тоже. Где-то брат его растет, сын материн внебрачный. Отдала людям на воспитание. Как отец простил? Увидит он брата когда-нибудь? Бабушка… вот она с Богом в душе жила.
Милый, милый Гриша!.. Всем сердцем он прилепился к другу, ни в чем его не стеснялся, ни в одной мысли. Мечты ему рисовал. Знал, чувствовал безошибочной своей светлой душой: он не предаст. Всё рассказал ему про Анну, учительницу, про своё яркое чувство к ней. Что оно не пройдёт, не изгладится. И про Лидию тоже. И про любимую ушедшую бабушку. Гриша слушал тихо, внимательно, весь – будто невидимый глазу заброшенный пруд в лесах. Он, Сергей, сидит на берегу такого пруда и всю душу ему изливает. Прозрачна и темна неподвижная вода – ласков взгляд друга…
Иногда Сергей склонял голову, осенённую золотом кудрей, другу на плечо. Сидел так долго, не шевелясь. Исчезала куда-то душевная мука. Казалось, дышит с ним вместе. Мысли его, как чистые слёзы, текут, другу передаются…
Когда расстались, письма друг другу писали. Так же отречённо, будто голову свою отдавая в залог…
Если б он знал, что будет так страшно, ни за что не стал бы пить отраву. Сначала перехватило дыханье в горле, а потом пена изо рта. Скорей, скорей… Опрокинув лавку, бросился к молоку – пил жадно, много, до самого дна бидона. Лето за окном сияло надсадно и жарко. После молока стало легче. Живот болел долго, дня три. Никому ничего не сказал. Отлёживался в амбаре – бледный, слабый, но уже желающий снова жить, уже без острого приступа тоски. После эссенции, едва понял, что самое страшное позади, будто очнулся в иной реальности: садящееся солнце уж не скоблило душу, а обещало завтрашний день. Будто принёс своей тоске жертву, и она её приняла.
Ах, как тоска его скрутила. Как-то навалилось сразу много всего… Его стихи не взяли в редакции газеты в Рязани. Был тот дом каменный в самом центре. Вышел оттуда измученный, шатающийся, ничего не видящий перед собой, словно провалил самый главный экзамен своей жизни. Что ему теперь делать?! Рязанский кремль узорчатостью церквей, высью колокольни за мостом сиял справа. Остальной город был нищ и сер. Слёзы застряли в горле – едва крепился. Дома, у Оки, дал себе волю. Молился реке, чтоб унесла своими водами его слёзы, его муку. А ещё – Анна. Писал ей много, пылко и влюблённо. О своей тоске, что гложет изо дня в день. Что иногда так больно, что не может сдержать себя: хочется кричать, биться в кровь о стену, нырнуть и навсегда там остаться, уснуть – не просыпаться… Что ж ему сделать, что, чтоб встать вровень с этой его болью души?! Стихи помогали немного, но кому они нужны. Дома их считают пустым делом, в редакции не взяли. Некому о боли рассказать, нет плеча, к которому голову склонить… «Казаться улыбчивым и простым – высшее в мире искусство». Он учился притворяться, скрывать гримасу за улыбкой, спазмы – за песней, крик – за похабной частушкой… Анна не отвечала. Или – вскользь, смутно и слишком просто. Наслаждалась его влюблённостью, но не давала и грана надежды. Он писал письма её подруге, Мане. В тайной надежде, что дойдут его мольбы. Вовсе безразлично ей? Нет у него таланта к стихам. Он бы всё за этот талант отдал, всё. Всю любовь в сердце, всё, что есть у него, всю жизнь… Душу дьяволу б отдал! – так и написал. Даже если б только лет десять ему ещё жизни… Дошло до того, что боль причиняло всё: голос матери, кудахтанье кур, багрец тревожного заката, тишина и скука… Хуже всего – скука. Сука-скука. Потому и выпил отраву. А теперь – жить, жить, жить!