С мокрых прядей сорвались холодные капли и окропили разгорячённую кожу; Кром вздрогнул, открыл глаза и увидел, как рыжая макушка нырнула вниз: Ригель ткнулся ему в ключицу, собрал губами воду и двинулся дальше, обжигая влажный след языка горячим дыханием. Кром зажмурился, не сумев подавить рвущийся стон. Услышав его, Ригель застыл, поднял голову, словно не веря. А потом выпрямился и в два движения сдёрнул с него штаны; не спустил, как до этого, а снял полностью. Кром остался обнажённым. Ригель охватил его медленным тягучим взглядом, снизу вверх, встретился с ним глазами. А потом стянул с полки над кроватью склянку из мутно-белого стекла.
Золотистое масло тонкой струйкой пролилось в смуглую ладонь. Она слегка подрагивала, но касание было уверенным — когда Ригель смазывал его, когда садился сверху, направив в себя тугую плоть. Кром вцепился в простыню, из всех сил стараясь не шевелиться, не дышать. Ригель принимал его в себя понемногу, то опускаясь, то вновь приподнимаясь, замирая и двигаясь дальше. Кром мог видеть зажмуренные глаза, прикушенные губы, судорожно подёргивающийся кадык и затвердевшие маленькие соски. Больно, понял Кром. Ему же больно. Он протянул руки, одной придержал его за бёдро, а второй тронул щёку, шею, плечо, желая даже не приласкать, но утишить боль. А Ригель вдруг резко выдохнул и опустился до конца. Из его горла вырвался стон. Кром всем существом ощутил сводящую с ума горячую узость, в которую хотелось толкнуться, проникнуть глубже, но он по-прежнему не шевелился, лишь гладил его, стирая испарину с одеревенело-напряжённого тела. Ригель поймал его ладонь и направил вниз. Кром вспомнил полученные ласки и постарался их повторить, чувствуя, как изменяется, наливается жаром плоть под его рукой. Ригель тихо вздохнул и открыл глаза. Взгляд был шальной, тёмный, на скулах неровными пятнами цвёл румянец. Кром смотрел, не отрываясь; Ригель подался вперёд, склонившись очень низко. И так несколько мгновений — не шевелясь, глаза в глаза, будто ждал чего-то. Наконец Кром опустил ладонь на стриженый затылок, привлекая ещё ближе, и прижался в неумелом поцелуе — угадал? И губы Ригеля дрогнули, то ли принимая, то ли возвращая эту неловкую нежность.
А потом было плавное гибкое движение, и новый стон Ригеля — воркующий и сладкий, и бешеная пляска бёдер, когда, обезумев, они рвались навстречу друг другу в погоне за древним как мир наслаждением, и взмыв обжигающего жара, который настиг их одновременно. Ригель упал на грудь Крому, обессиленный, вздрагивающий, и они лежали так, пока стихало бушующее в крови пламя.
* * *
Следующие два дня прошли также: обычные дела до вечера, а ночью — объятия и поцелуи, сплетение постигающих друг друга тел и глубокий успокоенный сон. У Ригеля, по крайней мере. По нему сразу было видно, что не привык делить с кем-то постель. Он закидывал на Крома руки и ноги, толкался и пинался, а потом и вовсе вполз на него, распластавшись, точно кот, и так спал. Было неудобно и тяжело, Кром пару раз спихивал его, но Ригель упорно влезал обратно, и он смирился. Уходить от него на лавку почему-то не хотелось.
Крому не спалось. На третью ночь он лежал, уже привычно придавленный сонной тяжестью прижавшегося Ригеля. В голове всплыло неприятное воспоминание о том, как он впервые чуть было не познал плотскую любовь.
Та женщина была молодой вдовой, и, как говорили парни, охотно «принимала» их. Крому были неприятны и эти разговоры, и склизкие улыбки, но как-то они затащили его туда, в соседнюю деревню. Ты, мол, мужик или нет? Женишься — чего с молодой-то делать станешь? Кром и опомниться не успел, как его впихнули в тёмную горницу. Вдовица и впрямь их поджидала. Кром смутно помнил мокрый поцелуй, и завёрнутый подол, и то, как она, потеряв терпение, положила его руки себе на грудь. А он думал: и со сколькими она так? Стало тошно, он выскочил из горницы, на ходу завязывая пояс, а в спину неслись смешки парней — что, не сдюжил? и брань обиженной молодки. Надо думать, её тогда утешили. А Кром с тех пор чурался молодецких сходок, а в памяти осталось ощущение полной женской груди — как есть вымя, только гладкое, и удушающий стыд от неправильности произошедшего. Чтобы побороть это гадливое — точно червивое яблоко надкусил — чувство, он говорил себе, что когда-нибудь женится и насладится телесной любовью с наречённой на честном супружеском ложе, так, как заведено; и не будет в этом ничего стыдного, ведь куда как радостно постигать эту науку впервые с единственным, выбранным тобой человеком. Но вышло иначе. Иначе?